Все об Индии!
India.ru
India.ru
 
Полужизнь
В. С. Найпол

Роман. Перевод с английского В. Бабкова


Справка: В.С. Найпол, лауреата Нобелевской премии 2001 года
Vidiadhar Surajprasad Naipaul
Родился на Тринидад и Тобаго, 17.08.1932

Последний роман лауреата Нобелевской премии 2001 года английского писателя В. С. Найпола (р. 1932) критики сравнивают с "Кандидом" Вольтера. Из провинциальной Индии судьба забрасывает Вилли Чандрана в имперский центр - Лондон, а затем снова в провинцию, но уже африканскую. Разные континенты, разные жизненные уклады, разные цивилизации - и дающаяся лишь однажды попытка прожить собственную, единственную и настоящую жизнь. Будет ли она полноценной, состоявшейся, удачной? И все ли хорошо в этом "лучшем из миров"? Рассказывая о простых людях в обычных житейских ситуациях, писатель вместе со своим героем ищет ответ на вопрос, с которым рано или поздно сталкивается каждый: "Своей ли жизнью я живу?"

В 2001 году роман "Полужизнь" был включен в лонг-лист Букеровской премии.


Визит Сомерсета Моэма

Однажды Вилли Чандран спросил отца:

- Почему мое второе имя - Сомерсет? Ребята в школе только что узнали об этом и теперь смеются надо мной.

Отец ответил ему без улыбки:

- Тебе дали это имя в честь великого английского писателя. Ты наверняка видел у нас в доме его книги.

- Видел, но не читал. Ты что, так им восхищался?

- Не сказал бы. Вот послушай и суди сам.

И отец Вилли Чандрана начал рассказывать. Это заняло много времени. По мере того как Вилли подрастал, история менялась. К ней постоянно добавлялось что-то новое, и когда Вилли собрался уезжать из Индии в Англию, она приняла следующий вид.

Знаменитый писатель, о котором идет речь (рассказывал отец Вилли Чандрана), приехал в Индию за материалом для своего нового романа о духовном совершенствовании. Случилось это в 1930-х. Ко мне его привел директор колледжа махараджи. Я тогда наложил на себя покаяние за то, что сделал, и жил как нищий во дворе перед большим храмом. Место там было очень оживленное, поэтому я его и выбрал. Меня преследовали мои враги из числа приближенных махараджи, и во дворе храма, на глазах у людей, которые все время ходили туда-сюда, мне было спокойнее, чем на работе. Из-за этих преследований у меня совсем расстроились нервы, и чтобы восстановить душевное равновесие, я принял обет молчания. Этим я заслужил среди местных некоторое уважение, даже известность. Они приходили посмотреть, как я молчу, и иногда приносили мне подарки. Власти волей-неволей терпели это, и, едва завидев директора с маленьким светлокожим стариком, я сразу подумал, что это заговор с целью вынудить меня нарушить обет. Тогда я разозлился. Люди почувствовали что-то необычное и собрались рядом, чтобы на нас поглазеть. Я знал: они на моей стороне. И не сказал ни слова. Говорили только директор с писателем. Они обсуждали меня, глядя мне в лицо, а я сидел и смотрел сквозь них, точно был слепым и глухим, а народ вокруг смотрел на всю нашу троицу.

С этого все и началось. Я ничего не сказал великому человеку. Сейчас в это трудно поверить, но, по-моему, до нашей встречи я ничего о нем даже не слышал. Из всей английской литературы я знал только Браунинга, Шелли и им подобных, тех, кого успел пройти за год своей учебы в университете, потому что я по глупости отказался от английского образования, послушавшись призыва махатмы, и сразу испортил себе всю жизнь - дальше мне оставалось только смотреть, как мои друзья и враги делают карьеру и богатеют. Но это уже другая история. Ее я расскажу как-нибудь потом.

А теперь вернемся к писателю. Пожалуйста, не забудь, что я не сказал ему ни одного слова. Но потом - года через полтора - он опубликовал свои путевые заметки, в которых были две-три страницы и обо мне. Там было еще много чего о храме, о толпах людей, и о том, как они были одеты, и о рисе, муке и кокосах, которые они приносили в дар богам, и о вечерних лучах солнца на старых камнях двора. Там было все, что сообщил ему чиновник махараджи, и даже кое-что сверх того. Очевидно, директор хотел заинтриговать писателя красочным рассказом о жертвах, на которые я пошел. Еще там было несколько строк, а то и целый абзац, где описывались - примерно в том же духе, что камни и вечерний свет, - гладкость и чистота моей кожи.

Вот как я прославился. Не в Индии, где очень много зависти, а за границей. А во время войны, когда вышел знаменитый роман "Острие бритвы" и иностранные критики увидели во мне его духовный источник, эта зависть превратилась в ярость.

Но преследовать меня перестали. В своей первой индийской книжке, путевом дневнике, писатель - оказавшийся, ко всеобщему удивлению, антиимпериалистом - в лестных тонах изобразил махараджу, его государственный аппарат и чиновников, включая директора колледжа. Так что отношение ко мне изменилось. На меня стали смотреть как бы глазами писателя, видя во мне человека из высшей касты, потомка знатных священнослужителей, который отказался от высокого поста в налоговой службе, пренебрег блестящей карьерой и живет на скудные подаяния, как последний нищий.

Оказалось, что выйти из этой роли нелегко. Как-то раз сам махараджа передал мне добрые пожелания через одного из своих секретарей. Это меня сильно встревожило. Раньше я надеялся, что через некоторое время в городе вспыхнет другое религиозное увлечение, меня оставят в покое и я смогу жить по-своему. Но когда в день большого религиозного праздника к храму явился сам махараджа в облике кающегося грешника - солнце пекло его обнаженную спину - и своей рукой преподнес мне кокосы и ткань, заранее приготовленные для этой цели придворным в ливрее, которого я знал как отпетого мошенника, мне стало ясно, что освобождение уже невозможно, и я покорился судьбе, уготовившей мне такой странный жребий.

Меня стали посещать гости из-за границы. В основном это были друзья знаменитого писателя. Они приезжали из Англии в расчете найти то же, что нашел он. Нередко они привозили с собой его письма. Иногда приходили с письмами от крупных чиновников махараджи. Иногда - с письмами от людей, побывавших у меня раньше. Некоторые из них тоже были писателями, и через недели или месяцы после их посещений в лондонских журналах появлялись статейки об этих визитах. Благодаря заграничным гостям я так часто входил в отведенную мне роль, что совсем свыкся с этой новой версией своей жизни. Иногда мы беседовали о тех, кто уже побывал у меня, и очередной гость с удовлетворением говорил что-нибудь вроде: "Я его знаю. Он очень хороший друг". Так что в течение пяти месяцев, с ноября по март - то есть зимой, или "в холодный период", как говорят англичане, чтобы отличать этот сезон в Индии от английской зимы, - я чувствовал себя заметной общественной фигурой на периферии небольшой иностранной паутины из сплетен и знакомств.

Иногда бывает, что оговоришься, а поправляться не хочешь. Ты делаешь вид, будто сказал именно то, что хотел. А потом вдруг обнаруживаешь в своей ошибке какой-то правильный смысл. Например, замечаешь, что вместо "подмочить репутацию" вполне можно сказать и "подкосить репутацию". Примерно таким образом размышляя о странной жизни, навязанной мне в результате встречи с великим английским писателем, я стал убеждаться, что это и есть спасение, о котором я мечтал не один год: мне ведь давно хотелось отречься, спрятаться, сбежать от того, во что я превратил свою жизнь.

Тут надо вернуться назад. Наши предки были жрецами. Мы жили при храме. Я не знаю, когда этот храм построили, какой правитель велел построить его и долго ли мы при нем жили: это не те сведения, которые нам полагалось знать. Мы были служителями храма, и наши семьи объединялись в клан. Мне думается, что когда-то мы были очень богатым и процветающим кланом и пользовались многочисленными услугами людей, которым служили сами. Но потом нашу землю завоевали мусульмане, и мы все обеднели. Люди, которым мы служили, больше не могли нас обеспечивать. Когда появились англичане, дела пошли еще хуже. Закон соблюдался, но население выросло. Нас, служителей храма, стало слишком много. Так мне рассказывал мой дед. Внутри нашего сообщества по-прежнему действовали те же мудреные правила, что и раньше, но есть было почти нечего. Люди худели, слабели и стали часто болеть. Какая печальная судьба для жреческого клана! Я не любил слушать истории, которые дед рассказывал о том времени, о 1890-х годах.

Когда от деда остались кожа да кости, он решил покинуть наш храм и тех, кто при нем жил. У него был план - поехать в большой город, где находились дворец махараджи и знаменитый храм. Он готовился к этому как мог, потихоньку запасая рис, муку и масло и откладывая одну мелкую монетку за другой. Никто ничего не знал. В намеченный день он встал пораньше, еще до рассвета, и отправился на железнодорожную станцию. До нее было много миль. Он шел три дня. Шел по местам, где жили очень бедные люди. Большинство из них были такими же нищими, как он, но некоторые, увидев исхудавшего молодого жреца, предлагали ему подаяние и крышу над головой. Наконец он добрался до станции. Он говорил мне, что к тому времени у него почти не осталось сил и мужества. Он был так растерян и напуган, что не замечал ничего вокруг. Под вечер пришел поезд. Дед запомнил только шум и толпу, а потом наступила ночь. Раньше он никогда не путешествовал поездом и всю дорогу провел, погрузившись в себя.

Утром они прибыли в большой город. Он спросил, как пройти к главному храму, и остался перед ним, перебираясь по двору вслед за тенью. Вечером, после службы, священники стали раздавать еду из приношений. Его тоже не обошли. Ему досталось не так уж много, но больше того, к чему он привык. Он притворился паломником. Никто не задавал ему вопросов, и он прожил так первые несколько дней. Но потом его заметили. Расспросили. Он все рассказал. Служители храма не стали его прогонять. Именно один из этих служителей, добрый человек, предложил деду сделаться писцом. Он снабдил его всем, что было для этого нужно, - ручкой, перьями, чернилами и бумагой, - и дед пошел и сел вместе с другими писцами на мостовой перед дворцом махараджи.

Большинство тех, кто сидел рядом с дедом, писали на английском. Они составляли для людей разные прошения и помогали им заполнять официальные бумаги. Мой дед не знал английского. Он знал хинди и язык своего родного края. В городе было много людей, которые приехали оттуда же, откуда и он, спасаясь от голода, и теперь хотели связаться с родственниками, так что работы деду хватало и у других писцов он ее не отнимал. Кроме того, людей привлекала одежда жреца, которую он носил. Вскоре он стал неплохо зарабатывать и уже не ютился по ночам во дворе перед храмом. Он снял хорошую комнату и вызвал к себе семью. Благодаря своей работе и знакомствам среди служителей храма он узнавал все больше и больше новых людей и вскоре получил выгодное место писца во дворце махараджи.

Эта работа была надежной. Платили за нее не очень много, зато можно было не бояться, что тебя уволят, да и народ относился к писцам махараджи с почтением. Мой отец легко перенял этот образ жизни. Он выучил английский, закончил школу и вскоре поднялся по служебной лестнице гораздо выше своего отца. Он стал одним из секретарей махараджи. Таких чиновников было много. Они носили красивые ливреи, и в городе к ним относились как к маленьким божкам. Думаю, отец хотел, чтобы я тоже выбрал этот путь и продолжил начатое им восхождение. Ведь он как будто вернулся к той спокойной жизни, какую вели при храме наши предки до тех пор, пока деду не пришлось бежать из родных мест.

Но во мне была какая-то бунтарская жилка. Может быть, я слишком часто слушал, как дед рассказывал о своем побеге и о своем страхе перед неизвестным, о тех ужасных днях, когда он погрузился в себя и не видел, что происходит вокруг. С возрастом мой дед стал чаще сердиться. Тогда он говорил, что члены нашего древнего клана вели себя очень глупо. Они видели приближение беды, но не сделали ничего, чтобы спастись. Он и сам, говорил дед, откладывал свой побег до последнего момента; вот почему, приехав в большой город, он был вынужден прятаться во дворе храма, как подыхающее с голоду животное. Для него это было очень сильное выражение. Слушая его, я забескопоился. У меня появилось смутное подозрение, что жизнь, которую все мы ведем в большом городе, при дворе махараджи, не продлится долго, что эта безопасность тоже кажущаяся. Такие мысли нагоняли на меня ужас, потому что я не знал, как мне защитить себя от грозящего краха.

Видимо, я созрел для политической деятельности. Тогда вся Индия кишела политиками. Но в штате махараджи не существовало движения за независимость. Оно находилось под запретом. И хотя нам были известны громкие имена и громкие события, мы наблюдали за всем этим как бы со стороны.

Я поступил в университет. Предполагалось, что я получу степень бакалавра гуманитарных наук, а потом, если повезет, стипендию махараджи, которая позволит мне заниматься дальше техникой или медициной. Потом я должен был жениться на дочери директора колледжа. Все распланировали за меня. Я плыл по течению, и мне было все равно. В университете я ленился все больше и больше. Я не понимал курса гуманитарных наук. Я не понимал "Мэра Кастербриджа"[1] - ни поведения персонажей, ни того, в какое время происходит действие романа. С Шекспиром было лучше, но я не знал, что делать с Шелли, Китсом и Вордсвортом. Когда я читал этих поэтов, мне хотелось сказать: "Но это же просто ложь. Никто так не чувствует". Профессор заставлял нас записывать свои лекции. Он диктовал их, страницу за страницей, и поскольку он старался сделать их покороче, а от нас требовал, чтобы мы записывали все слово в слово, мы никогда не слышали от него фамилии "Вордсворт" целиком. Это почти все, что я запомнил из его лекций, - он всегда говорил только первую букву, "В" вместо "Вордсворт". "В" сделал то-то, "В" написал то-то.

В общем, я очутился в тупике: чувствовал, что надежность нашего положения обманчива, не хотел ничего делать, ненавидел учебу и знал, что в стране происходят большие события. Я обожал великие имена борцов за независимость. Мне было стыдно за свое бездействие и за то, что меня готовят к такой рабской жизни. И году в 1931-м или в 1932-м, когда махатма призвал студентов бойкотировать высшие учебные заведения, я решил последовать этому призыву. И сделал даже больше. Я устроил во дворе перед университетом маленький костер из "Мэра Кастербриджа", Шелли, Китса и профессорских лекций и ушел домой ждать бури, которая должна была обрушиться на мою голову.

Но ничего не случилось. Похоже, моему отцу никто ничего не сообщил. Даже декан - и тот смолчал. Наверное, мой костер потух раньше времени. Книги ведь не так легко сжечь: для этого надо, чтобы огонь как следует разгорелся. Кроме того, перед университетом была вечная толкотня, а рядом проходила шумная улица, так что моей возне в дальнем углу могли попросту не придать значения.

Я стал чувствовать свою бесполезность острее, чем когда бы то ни было. В других областях Индии действовали великие люди. Последовать за этими великими людьми, даже увидеть их хотя бы мельком было бы для меня блаженством. Ради того, чтобы приобщиться к их величию, я отдал бы все что угодно. А здесь была только рабская жизнь при дворе махараджи. Ночь за ночью я размышлял о том, что мне следует сделать. Я знал, что всего годом-двумя раньше сам махатма в своем ашраме прошел через подобный кризис. Очевидно, живя там спокойной, будничной жизнью, окруженный всеобщим восхищением, он на самом деле испытывал глубокую тревогу и гадал, как поднять страну в едином порыве. И его осенило: ему в голову пришла чудесная идея "соляного похода", долгого марша от его ашрама к морю за даровой солью.

Так, оставаясь в безопасности у себя дома, при отце - придворном в ливрее, и ради спокойствия делая вид, что моя учеба в университете продолжается, я наконец почувствовал прилив вдохновения. Я абсолютно не сомневался в том, что найденное мною решение правильно, и готов был выполнить его любой ценой. А решил я ни больше ни меньше как принести себя в жертву. Причем это должна была быть не бессмысленная жертва под влиянием момента - любой дурак может прыгнуть с моста или броситься под поезд, - а нечто более продолжительное, жертва, которую одобрил бы сам махатма. Он часто говорил о том, что деление на касты - это зло. Никто не возражал ему, но очень немногие сделали из его слов практические выводы.

Мое решение было простым. Я решил повернуться спиной ко всем своим предкам, этим оголодавшим под чужеземным гнетом глупцам-священникам, о которых мне рассказывал дед, опровергнуть все глупые надежды моего отца на то, что я дослужусь до высокого чина при дворе махараджи, все глупые надежды директора колледжа на то, что он выдаст за меня свою дочь. Я решил повернуться спиной ко всем этим видам смерти, растоптать их и совершить единственный благородный поступок, который был в моей власти, - а именно найти девушку как можно более низкого происхождения и взять ее в жены.

Одна такая уже была у меня на примете. Она училась там, откуда я ушел, но кто она, я не знал. Раньше я никогда с ней не разговаривал. Я едва замечал ее. Она была маленькая, с грубыми чертами лица - почти дикарка на вид, совсем черная, а два ее больших верхних зуба выделялись своей белизной. Иногда она носила что-то очень яркое, а иногда - очень темное и некрасивое, почти сливающееся по цвету с ее черной кожей. Она наверняка принадлежала к самой низшей касте. Махараджа выделил людям из этой касты - их называли "неполноценными" - несколько стипендий. Он славился своей набожностью, и назначение этих стипендий было одним из его благочестивых поступков. Об этом я, собственно, и подумал, когда впервые увидел эту девушку в лекционном зале с ее книгами и тетрадями. На нее смотрели многие. Она не смотрела ни на кого. Потом я видел ее часто. Она держала ручку как-то неумело и по-детски старательно записывала лекции профессора о Шелли и о том самом "В", о Браунинге, Арнольде и значении монолога в "Гамлете".

Это слово - монолог - вообще доставило нам много неприятностей. Профессор произносил его тремя или четырьмя разными способами, в зависимости от настроения, и когда он проверял, хорошо ли мы знаем его лекции, каждый из нас употреблял тот вариант, который ему казался правильным, - получалось, как говорится, "кто в лес, кто по дрова". Для многих из нас литература была полна трудностей такого рода. Я почему-то думал, что девушка, которая учится на стипендию (она ведь училась на стипендию), должна понимать больше других. Но однажды профессор задал ей вопрос - обычно он не обращал на нее особенного внимания, - и я убедился, что она понимает намного меньше. Она практически не знала, в чем состоит сюжет "Гамлета". Все, что она оттуда помнила, - это слова. Она считала, что действие пьесы происходит в Индии. Профессор с легкостью высмеял ее, и те, кто был в зале, тоже стали смеяться, точно сами понимали гораздо больше.

После того случая на лекции я начал внимательнее присматриваться к этой девушке. Она и притягивала меня, и отталкивала. Безусловно, она происходила из самых низов. Разбираться в том, кто ее близкие, ее родня и чем они занимаются, было бы невыносимо. Когда подобные люди являлись в храм, их не пускали в святилище - во внутреннее помещение со статуей божества. Жрец, отправляющий службу, никогда не подумал бы дотронуться до этих людей. Он бросал им священный пепел, как бросают еду собакам. Разные мысли такого рода приходили мне в голову, когда я размышлял об этой девушке, которая чувствовала на себе чужие взгляды и никогда не отвечала на них своим. Она держалась как могла, но сокрушить ее ничего не стоило. И постепенно мой интерес к ней стал сопровождаться едва заметным сочувствием, желанием посмотреть на мир ее глазами.

Этой девушке я и решил сделать предложение, а потом прожить жизнь в ее обществе и таким образом принести свою жертву.

В нашем городе была чайная, или кафе, которую часто посещали студенты. Мы называли ее гостиницей. Она находилась в переулке неподалеку от главной улицы, и цены там были очень низкие. Если ты просил официанта принести сигареты, он клал на столик открытую пачку, где было пять штук; ты брал сколько хотел и платил только за них. Там я однажды и увидел ту девушку в темной, некрасивой одежде - она сидела одна за столиком, покрытым круглыми пятнами от стаканов, под потолочным вентилятором. Я подошел и сел за ее столик. Я думал, что ей это польстит, но она почему-то испугалась. И тогда я сообразил, что она может и не знать, кто я такой: я ведь ничем не выделялся среди своих сокурсников, и она могла меня не запомнить.

Так что с самого начала я получил своего рода предостережение. Но я ему не внял и сказал ей:

- Я видел тебя в английской группе.

Может быть, мне не стоило говорить именно это. Она могла подумать, что я был свидетелем ее унижения в тот раз, когда профессор пытался заставить ее рассказать о "Гамлете". Она ничего не ответила. Худой официант с лоснящимся лицом, в очень грязной белой куртке, которую он носил много дней подряд, подошел к нам, поставил перед девушкой мокрый стакан воды и спросил, чего я хочу. Это помогло справиться со смущением мне, но не ей. Она очутилась в странном положении, да еще при свидетелях. Ее очень темная верхняя губа медленно и влажно - как улитка, подумал я, - скользнула по крупным белым зубам. Впервые я заметил, что эта девушка пользуется пудрой. Ее лоб и щеки были покрыты тонким белым налетом; из-за этого ее черное лицо казалось матовым, и было видно, где кончается пудра и снова начинается блестящая кожа. Я почувствовал отвращение, стыд, жалость.

Я не знал, о чем с ней беседовать. Я не мог сказать: "Где ты живешь? Кто твой отец? Есть ли у тебя братья? А они чем занимаются?" Все эти вопросы породили бы неловкость, и к тому же мне, честно говоря, вовсе не хотелось знать ответы. Эти ответы столкнули бы меня в яму, а я туда не хотел. Так что я сидел, потягивал кофе, курил тонкую дешевую сигарету из пачки, положенной передо мной официантом, и просто молчал. Случайно посмотрев вниз, я наткнулся взглядом на ее худые черные ноги в дешевых тапочках и снова удивился тому, как тронуло меня это зрелище.

Потом я стал ходить в чайную как можно чаще. Всякий раз, увидев там эту девушку, я садился за ее столик. Мы не разговаривали. Однажды она вошла позже меня. Она ко мне не подсела. Я не знал, как быть. Я подумал об остальных посетителях чайной, о том, что впереди у этих людей обычная, спокойная жизнь, и, честно говоря, слегка испугался - минуту-другую я даже размышлял, не отказаться ли мне от идеи пожертвовать своей жизнью. Для этого достаточно было никуда не пересаживаться. Но потом, подстегнутый смутным желанием довести дело до конца и раздраженный равнодушием девушки, я встал и пересел за ее столик. По-видимому, она ждала этого и, кажется, даже чуть подвинулась, точно освобождая мне место.

Так прошел целый семестр. Мы не говорили друг с другом, не встречались за пределами чайной, но между нами возникла какая-то особенная связь. На нас стали косо посматривать в чайной, и я начал ловить на себе эти взгляды, даже когда бывал там один. Девушка отчаянно робела. Я видел, что она не знает, как вести себя под этими осуждающими взглядами. Но то, что нагоняло на нее робость, вызывало у меня какое-то странное удовлетворение. Я воспринимал осуждение со стороны всех этих людей - официантов, студентов, обычных посетителей - как первый сладкий плод своего самоотречения. И это был только первый плод. Я знал, что впереди меня ждут еще более жестокие битвы, еще более суровые испытания и еще более сладостные награды.

Первая серьезная битва не заставила себя ждать. Однажды в чайной девушка сама заговорила со мной. Я привык к молчанию между нами - оно казалось самым безупречным способом общения, - и такая решимость со стороны человека, которого я считал неполноценным, сбила меня с толку. Вдобавок меня неприятно поразил ее голос. Только теперь я понял, что на занятиях - даже в тот раз, когда профессор пытал ее насчет "Гамлета", - я слышал от нее лишь невнятное бормотание. В этой же интимной обстановке, за чайным столиком, ее голос оказался не мягким, тихим и приятным для слуха, как того можно было ожидать от существа столь маленького, хрупкого и застенчивого, а, наоборот, громким, хриплым и резким. Именно такой голос связывался в моем представлении с людьми ее сорта. Но я думал, что она как студентка университета могла бы и избавиться от этого недостатка.

Я возненавидел ее голос сразу же, как только его услышал. Уже не в первый раз я почувствовал, что тону. Но этот страх был непременным спутником жизни, на которую я себя обрек, и мне было ясно, что сдаваться нельзя.

Я был так занят этими мыслями - ее решительностью, ее отталкивающим голосом (он подействовал на меня так же, как вид ее крупных белых зубов и напудренной черной кожи), страхом за себя, - что мне пришлось попросить ее повторить то, что она сказала.

- Кто-то сообщил моему дяде, - повторила она.

Дяде? Я чувствовал, что она не имеет права увлекать меня в эти зловонные глубины. Кто этот ее дядя? В какой дыре он живет? Даже произносить само слово "дядя", которое прочие люди употребляют, говоря о тех, кто, возможно, дорог их сердцу, было с ее стороны бесцеремонностью.

- Кто твой дядя? - спросил я.

- Он в профсоюзе рабочих. Он подстрекатель.

Она употребила английское слово, прозвучавшее в ее устах очень странно и как-то язвительно. В нашем штате не велась пропаганда откровенного национализма - махараджа наложил на нее запрет, - однако и у нас были в ходу эти полунационалистические уловки, когда взамен обычных грубых определений пользуются другими словами, более приятными на слух, вроде "рабочих" или "трудящихся". Тогда я сразу понял, кем она может быть. Ее родство с профсоюзным лидером объясняло, почему она получила стипендию от махараджи. В своих собственных глазах она была важной и влиятельной личностью, имела хорошие перспективы.

- Он говорит, что соберет против тебя демонстрацию, - сказала она. - Кастовое угнетение.

Это устроило бы меня как нельзя лучше. Таким образом все узнали бы о том, что я отверг старые ценности. Это доказало бы всем мою приверженность идеям махатмы, мою готовность к самопожертвованию.

- Он говорит, что соберет против тебя демонстрацию и сожжет твой дом, - продолжала она. - Весь народ видит, как ты садишься со мной в этой чайной уже которую неделю. Что ты собираешься делать?

Я по-настоящему испугался. Я знал, как ведут себя эти подстрекатели. И сказал:

- А что, по-твоему, я должен делать?

- Ты должен где-нибудь меня спрятать, пока все не уляжется.

Я возразил:

- Но это значит похитить тебя.

- Ты должен это сделать.

Она была спокойна. Я походил на утопающего.

Всего каких-нибудь несколько месяцев тому назад я был обыкновенным ленивым студентом университета, сыном придворного, жившим вместе с отцом в государственном доме средней категории, восхищался великими деятелями нашей страны и сам мечтал стать великим, не видя из-за убожества окружающей жизни никакого способа начать свое восхождение к величию; я был способен только на то, чтобы слушать песни из фильмов и поддаваться вызванным ими эмоциям, да вдобавок ослаблен известным стыдным пороком (о нем я больше ничего не скажу, ибо такие вещи распространены повсюду) и вообще угнетен ничтожностью нашего мира и рабским характером нашего существования. Теперь же моя жизнь изменилась практически во всех отношениях. Я был похож на ребенка, после дождя увидевшего отражение неба в луже: чтобы пощекотать нервы, зная при этом, что мне ничего не грозит, я тронул эту лужу ногой, а она вдруг превратилась в бурный поток, который закружил меня и понес прочь. Вот что я почувствовал всего через несколько минут. И за эти же несколько минут преобразилось мое видение мира: он перестал быть скучным, заурядным местом, где ходят и работают заурядные люди, и превратился в место, изобилующее невидимыми потоками, которые в любой момент могут смыть неосторожного. Вот что пришло мне на ум, когда я смотрел на эту девушку. И все в ней стало выглядеть по-другому: худые черные ноги, крупные зубы, очень темная кожа.

Мне нужно было сообразить, где ее спрятать. Это была ее идея. Ни гостиница, ни пансион, конечно, не годились. Я стал думать о знакомых. Друзей семьи и университетских приятелей пришлось отмести сразу. Наконец я вспомнил о владельце одной скульптурной мастерской. Она издавна была связующим звеном между городской фабрикой и храмом моих предков. Я часто посещал эту мастерскую и был знаком с ее владельцем - маленьким пыльным человечком в очках. Он казался слепым, но лишь потому, что и очки его всегда покрывал слой каменной пыли. Во дворе мастерской постоянно трудились десять-двенадцать рабочих - низкорослые, голые до пояса, самые обыкновенные на вид, они долбили молотками по резцам, а резцами по камню, издавая одновременно двадцать или двадцать четыре разных звука. Среди такого шума нелегко было находиться. Но я подумал, что моя девушка вряд ли обратит на это внимание.

Резчики по камню принадлежали к средней касте - они не считались людьми низкого происхождения, но аристократы смотрели на них сверху вниз, - и для моей цели это было как раз то что надо. Многие из них жили в домиках при мастерской вместе со своими семьями.

Когда я пришел, владелец мастерской трудился над сложным чертежом храмовой колонны. Как всегда, он был рад меня видеть. Я посмотрел его чертеж, он показал мне другие, и я, улучив момент, заговорил о девушке из неполноценных, которую родные выгнали из дому с угрозами, так что теперь ей некуда деться. Я старался говорить как можно увереннее. Мастер знал о моем происхождении. Он никогда не заподозрил бы связи между мной и такой девушкой, а я еще намекнул, что действую по поручению одной очень важной персоны. Всем было известно, что махараджа благоволит к неполноценным. И хозяин повел себя как человек, понимающий, что к чему в этом мире.

В задней части его склада, где хранились разные каменные фигуры, статуи и бюсты, была маленькая комнатка. Этот пыльный коротышка в слепых очках был талантливым скульптором. Он делал не только изваяния божеств - сложная работа, требующая большой точности, - но и статуи реальных людей, живых и умерших. Он сделал множество махатм и других героев патриотического движения и изготовил по фотографиям множество бюстов чьих-то отцов и дедов. Некоторые из этих бюстов были в настоящих очках, которые раньше носили усопшие. В окружении всех этих каменных лиц мне всегда становилось не по себе. Правда, меня успокаивало сознание того, что у каждого божества есть какой-нибудь изъян, так что их страшное могущество не может стать реальностью и сокрушить нас всех.

Мне очень хотелось поселить девушку в мастерской насовсем, но я по-прежнему боялся подстрекателя, ее дяди. И чем дольше она там жила, тем труднее мне становилось отослать ее прочь; тем сильнее казалось, что мы связаны на всю жизнь, хотя я и пальцем до нее не дотронулся.

Сам я жил дома. Я ходил в университет и делал вид, что посещаю занятия, а потом иногда отправлялся в мастерскую. Я никогда не задерживался там надолго, иначе ее владелец мог бы что-нибудь заподозрить.

Наверное, моей девушке было нелегко там жить. Однажды, когда я пришел в ее каморку без света, где на всем лежал слой пыли, проникающей сюда со двора, - даже кожа девушки была припорошена ею, точно пудрой, - она показалась мне совсем печальной.

- Что случилось? - спросил я.

- Я думаю, как изменилась моя жизнь, - ответила она своим ужасным грубым голосом.

- А о моей ты подумала? - спросил я.

- Если бы я не сидела здесь, то сейчас сдавала бы экзамены, - сказала она. - Как по-твоему, они трудные?

- Я бойкотирую университет, - сказал я.

- А где ты найдешь работу? Кто станет тебе платить? Иди и сдавай экзамены.

- Я не учился. Теперь мне уже не подготовиться. Поздно.

- Тебя они не выгонят. Ты же знаешь этих людей.

Когда объявили результаты, мой отец сказал:

- Ничего не понимаю. Мне сообщили, что ты совсем ничего не знаешь о романтизме и о "Мэре Кастербриджа". Тебе собирались поставить "неудовлетворительно". Пришлось директору колледжа употребить свое влияние.

Мне надо было бы ответить: "Я давным-давно сжег свои книги. К этому призывал махатма. Я бойкотирую английское образование". Но я оказался слишком слаб. В решающий момент мне не хватило смелости. И я сказал только:

- В экзаменационной все мои знания куда-то улетучились, - хотя готов был заплакать от досады на самого себя.

Отец сказал:

- Если у тебя трудности с Гарди, Уэссексом[2] и всем прочим, надо было обратиться ко мне. У меня до сих пор лежат старые конспекты.

В тот день он был свободен от службы и сидел в маленькой жаркой гостиной нашего казенного дома. Он был без тюрбана и ливреи, в одной только нижней рубашке и дхоти. Несмотря на все их тюрбаны и ливреи, на дневные и вечерние костюмы, придворные махараджи никогда не носили обуви, и подошвы ног у моего отца были черные и задубевшие, с мозолями не меньше чем в полдюйма толщиной. Он сказал:

- Так что, думаю, тебе остается только Департамент земельных налогов.

И я пошел служить в аппарат махараджи. Департамент сбора земельных налогов был очень велик. Каждому, кто имел хотя бы клочок земли, вменялось в обязанность платить за него годовой налог. По всему штату были рассеяны налоговые служащие, которые регистрировали владельцев, собирали налоги и вели счета. Я работал в центральном отделении. Оно находилось в красивом доме из белого мрамора, с высоким куполом. Комнат там было не счесть. Я сидел в просторной высокой комнате с двадцатью другими работниками. Все наши столы и полки вдоль стен, глубокие, как в камере хранения на железнодорожном вокзале, были забиты бумагами. Эти бумаги лежали в картонных папках с завязками; попадались и большие кипы, обернутые материей. Папки на верхних полках, которые никто не снимал уже много лет, побурели от пыли и сигаретного дыма. Потолок тоже был коричневым от этого дыма. Сверху наша комната была коричневой от никотина, а ниже все было из красного дерева - двери, столы, пол.

Мне было жаль себя. Задумывая свою жертву, я никак не рассчитывал оказаться в роли мелкого прислужника власть имущих. Но теперь я радовался тому, что у меня есть работа. Мне нужны были деньги - хотя бы это скромное жалованье. Я наделал кучу долгов. Пользуясь именем моего отца и его положением во дворце, я занимал деньги у всех подряд, чтобы обеспечить девушку, жившую на складе около мастерской.

Она обустроила свою каморку. Это стоило денег, так же как ее одежда и кухонная утварь. Так что я нес все расходы женатого человека, а сам жил аскетом в казенном доме отца.

Девушка упорно не хотела верить, что у меня нет денег. Она считала, что у людей моего происхождения есть тайные запасы. Это было частью пропаганды, ведущейся против нашей касты, и я сносил все ее выпады без возражений. Когда я вручал ей очередную небольшую сумму, взятую у ростовщика, она не проявляла никакого удивления. И даже говорила с иронией (или сарказмом - не знаю, как назвал бы это наш профессор): "Ты очень расстроен. Но люди из вашей касты всегда расстраиваются, если им приходится отдавать деньги". Иногда она вела себя как ее дядя, подстрекатель неполноценных.

Я очень горевал. Но она была довольна моей новой работой. Как-то раз она заметила:

- Должна тебе сказать, что для разнообразия не мешало бы иметь регулярный доход.

- Но я не знаю, сколько мне удастся продержаться на этой работе, - ответил я.

- Я уже достаточно натерпелась, - сказала она. - И больше терпеть не желаю. Между прочим, я могла бы стать бакалавром. Если бы ты не забрал меня из университета, я сдала бы экзамены. Моим родным на многое пришлось пойти, чтобы устроить меня в университет.

Я чуть не заплакал от злости. Даже не из-за ее слов, а при мысли о той тюрьме, в которой я теперь был вынужден жить. День за днем я покидал отцовский дом и отправлялся на работу. Я снова чувствовал себя ребенком. Была такая история, которую мои отец и мать любили рассказывать знакомым, когда я был маленьким. Как-то раз они сказали мне: "Сегодня мы поведем тебя в школу". А вечером спросили: "Ну что, понравилась тебе школа?" Я ответил: "Очень!" На следующий день они разбудили меня пораньше. Я спросил, что случилось, и они ответили: "Тебе пора в школу". А я заплакал и сказал: "Но ведь я уже ходил в школу вчера!" То же самое я чувствовал теперь, идя на работу в Департамент земельных налогов, и меня пугала мысль о том, что я должен буду ходить туда ежедневно, год за годом, пока не умру.

Однажды, когда я был на службе, ко мне подошел начальник и сказал:

- Тебя переводят в ревизионный отдел.

Этот отдел занимался проблемой коррупции среди землемеров и сборщиков налогов. Иногда служащие нашего Департамента брали земельный налог у бедняков, не умеющих читать, и не выдавали им квитанций, а потом этим бедным крестьянам приходилось платить за свои три-четыре акра земли еще раз. Иногда крестьяне получали свои квитанции за взятку. Мелкому жульничеству среди бедных не было конца. Наши служащие были ненамного богаче крестьян. Кто терпел убытки, если налог оставался неуплаченным? Чем дольше я смотрел на эти грязные клочки бумаги, тем больше убеждался, что мои симпатии на стороне мошенников. Я начал уничтожать или выбрасывать эти проклятые маленькие листочки. Это был своего рода саботаж, и мне доставляла огромное удовольствие мысль о том, что я, сидя у себя на работе, все же нашел способ без лишнего шума проявлять гражданское неповиновение.

Как-то раз начальник сказал мне:

- Тебя вызывает главный инспектор.

Вся моя смелость испарилась. Я вспомнил о долгах, о ростовщике, о девушке, живущей на складе.

Главный инспектор сидел за столом, заваленным папками - это были дела о злоупотреблениях, побывавшие на десятках других столов, прошедшие сложный отбор и наконец попавшие сюда, где этот человек должен был вынести по ним свой страшный приговор.

Он откинулся на спинку стула, посмотрел на меня сквозь толстые очки и сказал:

- Как вам нравится ваша работа?

Я повесил голову и ничего не ответил. Тогда он сказал:

- Со следующей недели вы будете младшим инспектором.

Это было крупное повышение. Я почувствовал, что угодил в ловушку. Я сказал:

- Не знаю, сэр. Мне кажется, у меня нет достаточной квалификации.

- Но мы же не назначаем вас на должность старшего инспектора, - ответил он. - Вы будете только младшим.

Так началось мое продвижение по службе. Как бы плохо я ни работал, сколько бы ни саботировал, меня все равно продвигали наверх. Это было что-то вроде гражданского неповиновения наоборот.

Я встревожился. Однажды вечером я заговорил об этом с отцом. Он сказал:

- Директор колледжа рассчитывает, что его зять будет не последним человеком.

- Но я не могу стать его зятем. Я уже женат, - ответил я.

Не знаю, почему мне пришло в голову это сказать. Конечно, строго говоря, это не было правдой. Но я уже начал смотреть на свою связь с девушкой, живущей в мастерской, как на настоящий брак.

Отец разъярился. От всей его мягкости и терпеливости не осталось и следа. Он был просто вне себя. Прошло много времени, прежде чем он смог задавать вопросы.

- Кто эта девушка?

Я ответил. У него отнялся язык. Мне показалось, что он сейчас упадет в обморок. Я захотел его успокоить и рассказал ему о ее дяде, подстрекателе неполноценных. Это было глупо и противоречило всей моей идее жертвы, но я пытался объяснить ему, что у девушки все же есть какая-то родня и она не совсем уж пустое место. Однако вышло только хуже. Он не желал ничего слышать о подстрекателе. Он лег плашмя на старую бамбуковую циновку, которой был покрыт бетонный пол нашей маленькой гостиной, и принялся звать мать. Я очень хорошо видел его толстые, заскорузлые подошвы. Они были грязные и потрескавшиеся, а по краям от них отслаивались узенькие полоски кожи. Как придворному, моему отцу было запрещено носить обувь. Но мне он ее покупал.

Наконец он сказал:

- Ты опозорил нас всех. А теперь нам придется еще вынести гнев директора колледжа. Ты обесчестил его дочь, потому что люди считали тебя практически ее мужем.

Вот так - хотя я не тронул ни ту, ни другую и не заключал ни с одной из них официального союза, оказалось, что я обесчестил уже целых двух девушек.

Утром у отца были запавшие глаза. Он плохо спал. Он сказал мне:

- Много веков мы оставались такими, какими были. Даже когда пришли мусульмане. Даже когда мы голодали. А теперь ты загубил все наше наследие.

- Настала пора приносить жертвы, - сказал я.

- Жертвы. Какие еще жертвы?

- Я следую призыву махатмы.

Тут отец замолчал, и я добавил:

- Я пожертвовал единственным, что у меня было. - Этот аргумент пришел мне в голову вчера вечером.

Отец ответил:

- Директор колледжа - очень влиятельный человек, и я уверен, что он найдет способ нас покарать. Не знаю, как я ему скажу. Не знаю, как мне смотреть ему в глаза. Тебе легко говорить о жертвах. Ты можешь уехать. Ты еще молод. А мне и твоей матери придется расплачиваться. Вообще-то тебе действительно лучше уехать. Здесь тебе не дадут жить с такой женой. Об этом ты подумал?

Мой отец был прав. До сих пор все было для меня довольно просто. Пока я еще не жил с этой женщиной. С каждым днем эта перспектива становилась все более реальной и все больше меня отталкивала. Так что я очутился в странном положении.

Несколько недель жизнь текла по-старому. Как и раньше, я жил в доме отца и время от времени навещал девушку в мастерской. Ходил на службу в Департамент земельных налогов. Отец по-прежнему боялся мести директора колледжа, но ничего не происходило.

Однажды мне сказали:

- Тебя вызывает главный инспектор.

На столе перед главным инспектором лежала стопка папок. Некоторые из них я узнал. Он спросил меня:

- Если я скажу, что вас снова выдвинули на повышение, вы будете удивлены?

- Нет. Да. Но у меня нет нужной квалификации. Я не справляюсь со всеми этими повышениями.

- Вот и мне так кажется. Я посмотрел кое-что из вашей работы. И удивился. Некоторые документы уничтожены, расписки выброшены.

- Не знаю, - сказал я. - Какое-то хулиганство.

- Думаю, я должен сказать вам сразу. Вас проверяют на коррупцию. Были жалобы от вышестоящих сотрудников. Это серьезное обвинение, в коррупции. Вы можете сесть в тюрьму. Вам грозит СЗ - строгое заключение. В этих папках хватит улик, чтобы осудить вас.

Я пошел в мастерскую, к девушке. Она была единственной, с кем я мог поговорить.

- Значит, ты помогал мошенникам? - спросила она. Похоже, ей это понравилось.

- Ну да. Я не думал, что начальство когда-нибудь узнает. В этой конторе столько бумаг. Можно состряпать любое дело против кого угодно. Между прочим, у директора колледжа на меня зуб. Он хотел, чтобы я женился на его дочери.

Девушка сразу поняла, что к чему. Мне не пришлось больше ничего объяснять: она сама сделала необходимые выводы. И сказала:

- Я попрошу дядю устроить демонстрацию.

Дядя, демонстрация - толпа неполноценных, размахивающих своими грубыми флагами и выкрикивающих мое имя перед дворцом и секретариатом. Я сказал:

- Нет-нет. Пожалуйста, не надо демонстрации.

Она принялась настаивать. Мой рассказ задел ее за живое. Она сказала:

- Он умеет завести народ. - Она употребила английское слово.

Мысль о том, что меня будет защищать подстрекатель неполноценных, была невыносима. К тому же я знал, что после всех страданий, которые я причинил отцу, этот удар убьет его. Именно тогда, зажатый между девушкой и директором колледжа, между подстрекателем и угрозой тюремного заключения - очутившись, как говорится, меж двух огней, - я и начал думать о побеге. Я подумал, что могу найти убежище в знаменитом городском храме. Как дед. В этот момент наивысшего самоотречения я бессознательно вернулся к образу действий своих предков.

Я стал тайком готовиться к уходу. Особых приготовлений мне не потребовалось. Труднее всего было наголо обрить голову. И вот однажды, встав спозаранку, как принц Будда, задумавший покинуть отцовский дворец после очередного кутежа, я вышел из дома отца и, одетый как представитель своей касты, босиком и голый до пояса, отправился в храм. Мой отец никогда не носил обуви. Я же всегда носил ботинки, снимая их только по случаю, в дни религиозных праздников, и кожа на подошвах моих ног была мягкой и тонкой, не то что у отца. Скоро мои подошвы стали очень чувствительными, и я с тревогой подумал о том, что будет, когда взойдет солнце и булыжники, которыми вымощен двор перед храмом, накалятся как следует.

Как и мой дед много лет назад, в течение дня я перемещался по двору вслед за тенью. После вечерней молитвы мне предложили еды. Потом, дождавшись удобного момента, я объявил себя нищенствующим монахом и попросил у браминов убежища, заодно сообщив им о своем происхождении. Я не пытался скрыться. Двор перед храмом был таким же людным местом, как главная улица. Я думал, что чем больше народу меня увидит, чем громче я заявлю о своей жертве, тем меньшая опасность будет мне грозить. Но меня знали немногие, и прошло некоторое время, дня три или четыре, прежде чем о моем побеге в храм стало известно и разразился скандал.

Директор колледжа и чиновники из налогового департамента уже собирались атаковать меня, но тут дядя девушки устроил демонстрацию. Это всех очень напугало. Меня никто не тронул. Вот как, к огромному моему огорчению, преследуемый грустными мыслями об отце и о нашем прошлом, я сделался своего рода знаменем неполноценных.

Это продолжалось недели две-три. Я не знал, куда мне деваться, и не имел ни малейшего представления о том, к чему все идет. Я не представлял себе, долго ли еще пробуду в этом странном положении. Государственные юристы делали свое дело, и я знал, что, если бы не подстрекатель, никакие убежища не спасли бы меня от суда. Тогда у меня появилась идея поступить так же, как когда-то поступил махатма: дать обет молчания. Это соответствовало моему темпераменту и к тому же казалось самым простым выходом. Вскоре слухи о моем обете распространились по всей округе. Бедняки, приходившие в храм издалека, чтобы поклониться божеству, стали задерживаться во дворе, чтобы поклониться мне. Я превратился в святого и одновременно, благодаря подстрекателю, в политическую фигуру.

Моя история стала известна почти так же широко, как история одного юриста из другого штата, выбившегося из низов мерзавца по фамилии Мадхаван. Этот негодяй, вопреки всем традициям и приличиям, настаивал на своем праве ходить мимо храма, когда священники выполняли длинную череду сложных религиозных обрядов. Если при выполнении этих обрядов кто-нибудь совершал даже маленькую ошибку, приходилось начинать все заново. В такие часы неполноценные могли помешать священникам своей болтовней, и их обычно не пускали на улицу, ведущую к храму.

По всей стране только и говорили что о Ганди, Неру и британцах. Здесь же, в штате махараджи, все это мало кого волновало. Наши неполноценные были националистами только наполовину, или на четверть, или еще того меньше. Они боролись главным образом за отмену каст. Довольно долго они устраивали шествия и однодневные забастовки, отстаивая право юриста ходить мимо храма и мое право жениться на дочери их лидера или ее право выйти за меня замуж.

Благодаря этой кампании гражданского неповиновения я мог некоторое время не опасаться директора колледжа и суда, а заодно не встречаться с девушкой. Но я очень страдал от того, что меня поставили на одну доску с этим юристом. Мне казалось несправедливым, что моя жизнь, основанная на честной жертве, приняла такой оборот. В конце концов, я хотел просто следовать советам великих людей, моих земляков. А капризы судьбы превратили меня в героя тех, кто желал свергнуть моих любимых героев, защищая свои мелкие кастовые интересы.

Три месяца или около того я жил таким образом - принимая дань уважения от посетителей храма, не замечая их подношений и, конечно, ни разу не открыв рта. В общем, это был не самый плохой способ убивать время - во всяком случае, вполне подходящий для меня. Кроме того, в моем положении обет молчания оказался как нельзя более кстати. Я не представлял себе, чем все кончится, но вскоре это перестало меня волновать. Добровольно лишившийся дара речи, порой я даже испытывал приятное чувство отстраненности от мира - я точно парил в воздухе, не привязанный ни к кому и ни к чему. Иногда минут на десять-пятнадцать или больше я забывал обо всех своих бедах. Иногда я вообще забывал, где нахожусь.

И тут во дворе храма появились знаменитый писатель со своим другом в сопровождении директора колледжа, и моя жизнь снова круто переменилась.

Директор колледжа был еще и главой издательства, выпускавшего туристическую литературу, и потому иногда показывал самым уважаемым гостям местные достопримечательности. Он бросил на меня взгляд, полный ненависти, - во мне сразу ожили все прежние тревоги, - и хотел было пройти мимо, но друг писателя, мистер Хакстон, спросил, кто я такой. Раздраженно и пренебрежительно махнув рукой, директор ответил: "Никто, никто". Но мистер Хакстон не удовлетворился этим и спросил, почему люди делают мне подношения. Директор сказал, что я дал обет молчания и не нарушаю его уже около ста дней. Писателя это очень заинтересовало. Директор заметил интерес именитого гостя и, как это свойственно людям его типа (и как полагалось хорошему работнику туристической службы махараджи), начал говорить вещи, которые старому писателю и его другу хотелось услышать. Он уперся в меня своим тяжелым ненавидящим взглядом и стал распространяться о моем знатном происхождении и о моих предках-священниках. Потом он стал распространяться о моих собственных ранних успехах и блестящих перспективах, которые передо мной открывались. И от всего этого я якобы отказался, чтобы жить аскетом во дворе храма, питаясь только от щедрот паломников.

Меня напугал этот неожиданный панегирик. Мне показалось, что директор задумал какую-то пакость, и во время его речи я смотрел в сторону с таким видом, будто не понимаю языка, на котором он говорит.

Четко произнося каждое слово, директор сказал:

- Он боится суровой кары в этой жизни и в следующей. И у него есть на то причины.

- Что вы имеете в виду? - спросил писатель. Он сильно заикался.

- Разве все мы не расплачиваемся ежедневно за свои прошлые грехи и не зарабатываем себе наказание на будущее? - ответил директор. - Разве в эту ловушку не попадает каждый человек? Во всяком случае, свои собственные неприятности я могу объяснить только этим.

Я слышал обвинение в его голосе, но не повернулся, боясь встретиться с ним глазами.

На следующий день писатель и его друг пришли снова, теперь уже без директора. Писатель сказал:

- Я знаю, что вы поклялись молчать. Но не могли бы вы написать ответы на несколько вопросов, которые я задам? - Я не кивнул и не сделал никакого другого жеста, выражающего согласие, но он попросил у своего друга блокнот и написал в нем карандашом: "Вы счастливы?" Этот вопрос имел для меня смысл, и я взял блокнот с карандашом и написал с абсолютной искренностью: "Внутри моего молчания я чувствую себя свободным. Это и есть счастье".

Было еще несколько подобных вопросов. В общем, дело пошло легко, стоило только начать. Ответы сами приходили мне в голову, и я даже стал получать от нашего общения удовольствие. Я видел, что писатель тоже доволен. Он сказал своему другу громким голосом, словно мое молчание означало, что я вдобавок еще и глухой: "По-моему, это немного напоминает случай с Александром и брамином. Ты знаешь эту историю?" Мистер Хакстон сердито ответил: "Нет, не знаю". В то утро у него были красные глаза и раздраженный вид - может быть, из-за погоды. Солнце палило вовсю, и от выбеленных камней двора поднимался жар. Писатель сказал с легким злорадством, совсем не заикаясь: "Ну и ладно". Потом повернулся ко мне, и мы еще немного побеседовали с помощью блокнота.

Под конец беседы я почувствовал, что сдал экзамен. Я знал, что молва о нашей встрече разойдется достаточно широко и что внимание, проявленное к моей особе великим писателем, не позволит директору и остальным чиновникам причинить мне вред. Так оно и вышло. Собственно говоря, писатель еще не успел уехать, а меня уже начали превозносить. Как и невезучему директору колледжа, им всем пришлось сказать обо мне по нескольку хвалебных слов.

Спустя какое-то время писатель выпустил свою книгу. Потом стали появляться другие заграничные гости. Вот каким образом, пока за пределами нашего штата все сильнее разгоралась борьба за независимость, у меня сложилась своего рода репутация - скромная, но тем не менее вполне реальная - в среде иностранцев, занимавшихся интеллектуальными и духовными исканиями.

Я уже говорил, что выйти из своей новой роли мне так и не удалось. Сначала мне казалось, что я сам поймал себя в сеть. Но очень скоро я убедился в том, что эта роль мне подходит. Я все больше и больше сживался с нею и в один прекрасный день понял, что благодаря цепочке случайностей, попадая, точно во сне, из одной немыслимой ситуации в другую, всегда действуя лишь под влиянием момента и желая только перестать быть рабом без всякого ясного представления о том, к чему это может привести, я вернулся к образу жизни своих предков. Это открытие поразило меня и исполнило благоговения. Я почувствовал, что тут не обошлось без вмешательства высшей силы и она указала мне истинный путь.

Мой отец и директор колледжа думали иначе. Для них - несмотря на то, что директору приходилось постоянно восхвалять меня по официальным причинам, - я был навеки опороченным, падшим аристократом, а моя жизнь - насмешкой над жизнью подлинных святых. Но мне не хотелось перед ними оправдываться. Они с их осуждением были далеки от меня.

Через некоторое время я понял, что мне пора как-то упорядочить свою жизнь. Я не мог больше оставаться при храме. Надо было каким-то образом наладить самостоятельное существование и разобраться в своих отношениях с девушкой. Избавиться от нее было не проще, чем избавиться от моей новой роли. Бросить ее значило усугубить свою вину перед ней; к тому же я по-прежнему вынужден был считаться с ее дядей. Я не мог попросту извиниться перед всеми и вернуться к своему старому образу жизни.

Все последние месяцы она так и жила при мастерской, в маленькой комнатке на складе, забитом изваяниями божеств и белыми мраморными двойниками местных знаменитостей. С каждым днем наша связь, о которой знал уже весь город, становилась все более прочной, и с каждым днем я все больше стыдился ее. Я стыдился этой девушки так же сильно, как мои отец с матерью, директор и вообще люди нашего слоя стыдились меня. Этот стыд всегда был со мной, он маячил маленьким облачком где-то на границе моего сознания как неизлечимая болезнь, мешал мне радоваться жизни и получать удовольствие от своих маленьких побед (еще одно упоминание в книге, еще одна журнальная статья, еще один титулованный гость). Я начал - хотя это звучит довольно странно - находить утешение в собственной меланхолии. Я лелеял ее и растворялся в ней. Меланхолия стала такой неотъемлемой частью моего характера, что порой я надолго забывал о ее причине.

И так наконец я обзавелся своим домом и своей семьей. В одном отношении мне повезло. Все считали, что я уже женат на той девушке, поэтому дело обошлось без брачной церемонии. Не думаю, что я смог бы через это пройти. Моя душа не вынесла бы такого кощунства. Втайне от всех, в глубине души я дал себе клятву полового воздержания, брахмачарьи. Как махатма. Но, в отличие от него, не сдержал ее. Мне было очень стыдно. И наказание не заставило себя ждать. Скоро я заметил, что моя сожительница беременна. Ее беременность, разбухший живот, это изменение и без того непривлекательного тела мучили меня, и я отчаянно не хотел признавать очевидное.

Когда родился малыш Вилли, меня беспокоило только одно: насколько он окажется похож на неполноценного. Любой, глядя, как я склоняюсь над младенцем, решил бы, что я смотрю на это крохотное существо с гордостью. На самом же деле все мои мысли были обращены внутрь, и сердце мое падало.

Позже, когда он стал подрастать, я иногда наблюдал за ним, не говоря ни слова, и чувствовал, что вот-вот заплачу. Я думал: "Бедный, бедный Вилли, что я с тобой сделал! За что я наложил на тебя это пятно?" А потом я думал: "Не глупи. Он - не ты и не из таких, как ты. Достаточно взглянуть на его лицо. Ты не наложил на него никакого пятна. То, что он получил от тебя, растворилось в его более обширном наследии". Но какая-то маленькая надежда на него жила во мне всегда. Например, иногда я видел кого-нибудь из нашего слоя и думал: "Он ведь похож на Вилли. Прямо копия маленького Вилли". И с надеждой, стучащей в сердце, я возвращался домой, чтобы посмотреть на него, и с первого же взгляда убеждался, что обманул себя в очередной раз.

Все это были мои личные переживания. Я прятал их за своей меланхолией и ни с кем ими не делился. Даже не знаю, что сказала бы мать Вилли, узнай она о них. После рождения сына она вступила в пору какого-то отталкивающего расцвета. Она словно забыла о сути моей жертвы и стала гордиться своим домом. Жена одного английского офицера учила ее составлять букеты (это было до провозглашения независимости, и у нас в городе еще стоял британский гарнизон); кроме того, она брала уроки кулинарии и домоводства у своей знакомой из парсов. Она пыталась развлекать моих гостей. Я сгорал со стыда. Помню один ужасный случай. Она накрыла стол новым способом: на дополнительную тарелочку рядом с прибором каждого гостя положила полотенце. Мне показалось, что это неправильно. Я никогда не читал о полотенцах на обеденном столе и не видел их ни в одном иностранном фильме. Она уперлась. Она твердила какое-то слово вроде "serviette". К тому времени она уже отвыкла защищаться в наших спорах и вскоре начала говорить всякие глупости о моих предках, которые-де ничего не понимали в современном домоводстве. Все это тянулось до прихода первого гостя (француза, писавшего книгу о Ромене Роллане, которого в Индии все обожали, потому что он, по слухам, восхищался махатмой), и я был вынужден спрятаться за свою меланхолию и просидеть весь вечер с этими полотенцами на столе.

Вот какой, в общих чертах, была моя жизнь. Представь, какое глубочайшее отчаяние, какое отвращение к себе охватили меня, когда - при всем том, о чем я уже говорил, и несмотря на мои попытки соблюсти обет брахмачарьи, который я считал чрезвычайно важным, - мать Вилли забеременела во второй раз. Теперь она родила девочку, и теперь я уже не мог обманывать себя. Девочка оказалась вылитой матерью. Это было словно наказание свыше. Я назвал девочку Сароджини в честь поэтессы, боровшейся за национальную независимость. Я надеялся, что судьба моей дочери хотя бы отчасти повторит судьбу этой поэтессы - знаменитой патриотки, которая сумела заслужить у людей восхищение, несмотря на свое общепризнанное уродство.

* * *

Вот какую историю поведал Вилли Чандрану его отец. Это заняло примерно десять лет. Разные вещи нужно было говорить в разное время. Вилли Чандран успел вырасти, пока рассказывалась эта история.

Его отец сказал:

- Много лет назад, прежде чем услышать от меня эту историю, ты спросил, действительно ли я восхищался писателем, в честь которого тебя назвали. Я ответил, что не уверен в этом и что тебе придется судить самому. Теперь, когда ты услышал все, что я хотел тебе рассказать, что ты думаешь?

- Я презираю тебя, - ответил Вилли Чандран.

- Ты говоришь как твоя мать.

- Что мне проку в твоих историях? - сказал Вилли Чандран. - Ты не даешь мне ничего.

- Я пожертвовал многим, - сказал его отец. - У меня нет сокровищ, которые я мог бы тебе дать. Все, что у меня есть, - это мои знакомства. Вот мое сокровище.

- А как же несчастная Сароджини?

- Я буду с тобой откровенен. По-моему, она была послана сюда ради того, чтобы испытать нас. Я не могу сказать тебе о ее внешности ничего такого, чего ты не знал бы сам. В этой стране перспективы у нее не блестящие. Но у тех, кто живет за границей, свои представления о красоте и кое о чем другом, и я очень надеюсь, что Сароджини выйдет замуж за иностранца.

II

Первая глава

Вилли Чандран и его сестра Сароджини посещали благотворительную школу при миссии. Как-то раз один учитель, канадец, с дружелюбной улыбкой спросил Вилли: "Кто твой отец?" Этот вопрос он в разное время задавал и другим мальчикам, и все они с готовностью называли незавидные профессии своих отцов. Вилли удивлялся, отчего им не стыдно. Но теперь, когда ему задали тот же вопрос, он вдруг понял, что не может объяснить, чем, собственно, занимается его отец. Еще он почувствовал стыд. Учитель по-прежнему улыбался в ожидании ответа, и наконец Вилли Чандран раздраженно сказал: "Вы все знаете, кто мой отец". В классе засмеялись. Ребят рассмешило его раздражение, а не его слова. С этого дня Вилли Чандран начал презирать своего отца.

Мать Вилли Чандрана тоже когда-то обучалась в миссионерской школе, и именно она захотела отправить туда своих детей. Большинство тех, кто там учился, были неполноценными, которых не взяли бы в местные школы для детей из приличных каст, а если бы и взяли, им пришлось бы там тяжело. Сама она сначала тоже пошла в одну из таких местных школ. Это была пыльная, полуразвалившаяся лачуга в пригороде, вдали от дворца махараджи и всех его благих намерений. Несмотря на всю неприглядность школы, ее учителя и слуги не желали видеть там мать Вилли Чандрана. Слуги были настроены еще более непримиримо, чем учителя. Они говорили, что лучше умрут с голоду, чем будут работать в школе, куда принимают неполноценных. Они грозили устроить забастовку. Но в конце концов они проглотили свою гордость, перестали грозить забастовкой, и девочку взяли в класс. Первый же день ее учебы оказался последним. На перемене девочка вместе с остальными детьми выбежала во двор, где изможденный, одетый в лохмотья слуга раздавал школьникам воду из бочки. У него был черпак на длинной бамбуковой ручке, и этим черпаком он наливал каждому школьнику воду в медную или алюминиевую кружку. Матери Вилли Чандрана стало по-детски любопытно, какую кружку ей дадут - медную или алюминиевую. Но когда она подошла к бочке, ей не предложили ни той, ни другой. Оборванный и изможденный слуга страшно рассердился и стал издавать такие звуки, какими обычно отгоняют приблудных собак. Несколько детей заступились за девочку, и тогда слуга сделал вид, будто что-то ищет, а потом поднял с земли грязную, ржавую банку с зазубренными от консервного ножа краями. Это была синяя жестянка из-под австралийского масла компании "Вуд-Данн". Туда он и налил воду для девочки. Так мать Вилли Чандрана узнала, что в большом мире алюминий предназначен для мусульман, христиан и им подобных, медь - для людей из приличных каст, а ржавая старая банка - для нее. Она плюнула в банку. Изможденный слуга замахнулся на нее бамбуковым черпаком, и она убежала со школьного двора, испугавшись за свою жизнь, а вдогонку ей летели проклятия слуги. Через несколько недель она пошла в школу при миссии. Она могла бы пойти туда с самого начала, но ее семья и те, кто ее окружал, не знали ничего и ни о чем. Они ничего не знали ни о религии людей из других каст, ни о мусульманстве, ни о христианстве. Они не знали, что делается в стране и в мире. Они жили в неведении, оторванные от мира, с незапамятных времен.

Стоило Вилли Чандрану в очередной раз услышать эту историю о банке из-под австралийского масла, как у него кровь закипала в жилах. Он любил свою мать и в раннем детстве, если ему перепадали какие-нибудь мелкие деньги, тратил их на вещи для нее и для дома: на зеркальце в бамбуковой рамочке, бамбуковую подставку для горшка, отрез недорогой ткани, медную вазочку, раскрашенную кашмирскую шкатулку из папье-маше, цветы из гофрированной бумаги. Но постепенно, подрастая, он стал лучше понимать, что такое школа при миссии и как к ней относятся в штате. Он стал лучше понимать, что там за ученики. Он понял, что ходить в школу при миссии значит носить клеймо, и начал все больше отстраняться от матери. Чем больше хороших отметок он получал - а учеба давалась ему легче, чем другим, - тем заметнее становилась эта отстраненность.

У него появилась горячая мечта уехать в Канаду, откуда прибыли его учителя. Он даже стал мечтать о том, что перейдет в их религию и когда-нибудь, как они, будет разъезжать по свету и учить детей. И однажды, когда ему велели написать по-английски сочинение о том, как он провел каникулы, Вилли изобразил себя канадцем, родителей которого зовут "ма" и "па", на заграничный манер. Однажды "ма" и "па" решили отправиться с детьми на пляж. Рано утром они поднялись в детскую на втором этаже, разбудили детей, велели им надеть свои лучшие праздничные костюмы, усадили в машину и повезли на пляж. На пляже было полно отдыхающих, и они, то есть члены семьи Вилли, ели всякие праздничные сласти, которые захватили с собой, а вечером, загорелые и уставшие, вернулись домой. Все отличительные признаки заграничной жизни - двухэтажный дом, детская комната - были взяты из американских комиксов, которые передавались в миссионерской школе из рук в руки. Эти характерные детали сочетались с местными, вроде праздничных костюмов и праздничных сластей, которыми щедрые "ма" и "па" в какой-то момент даже поделились с полуголыми нищими. Учитель поставил Вилли высший балл, десять из десяти возможных, и попросил его прочесть это сочинение в классе. Другие дети - многие из них жили очень бедно - не знали, о чем писать, и не могли даже ничего придумать, поскольку ничего не знали о мире. Они слушали историю Вилли с восхищением. Потом он отнес свою тетрадь матери, и она похвалила его, явно очень довольная. "Покажи это отцу. Литература была его специальностью", - добавила она.

Вилли не стал отдавать сочинение прямо отцу в руки. Он пошел на веранду, выходящую во внутренний дворик ашрама, и положил тетрадь на стол, за которым отец пил по утрам кофе.

Отец прочел сочинение. Ему стало стыдно. "Ложь, ложь, - подумал он. - Откуда он набрался этой лжи?" Потом он подумал: "Но разве это хуже, чем Шелли, 'В\ и все прочие? У них ведь тоже сплошная ложь". Он снова прочитал сочинение. Огорчился из-за его чуждости и подумал: "Бедный Вилли, что я с тобой сделал!" Потом допил кофе. Он слышал, как на главном дворе его маленького храма собираются первые посетители. Он подумал: "Да нет, ничего я ему не сделал. Он - не я. Он сын своей матери. Все эти 'ма' и 'па' от нее. Она, конечно, не виновата. Происхождение есть происхождение. Миссионерская школа для нее счастье. Может быть, после сотни-другой перевоплощений она хоть немного разовьется. Но она не хочет ждать, как все приличные люди. Сейчас многие из этих неполноценных норовят догнать нас одним прыжком".

Он ни слова не сказал Вилли о его сочинении, и Вилли о нем не спросил. Он стал презирать отца еще больше, чем прежде.

Как-то утром, через неделю или около того, когда его отец принимал посетителей в ашраме на другой стороне дома, Вилли Чандран снова оставил свою школьную тетрадь на веранде, которая выходила во внутренний двор. В полдень, придя перекусить, его отец увидел тетрадь и почувствовал досаду. Его первой мыслью было, что сын принес ему новое оскорбительное сочинение с этими лживыми "ма" и "па". Ему показалось, что мальчик, достойный сын своей матери, хочет уязвить его исподтишка, как истинный неполноценный, и он слегка растерялся. Он спросил себя: "А как на моем месте поступил бы махатма?" И решил, что махатма ответил бы на этот коварный выпад обычной демонстрацией своего любимого гражданского неповиновения: он не сделал бы ничего. Так он и поступил. Он не дотронулся до тетради сына и оставил ее лежать на столе. Там Вилли и увидел ее, когда пришел из школы в обеденный перерыв.

Вилли подумал про себя по-английски: "Он не просто обманщик, но еще и трус". Эта фраза ему не понравилась; где-то была нарушена логическая связь. Тогда он переделал ее. "Не просто обманщик он, но также и трус". Инверсия в начале фразы казалась неуместной; странно выглядели и "но", и "также". А потом, по дороге обратно в миссионерскую школу, на урок английского, грамматика вытеснила у него из головы все прочее. Он так и этак комбинировал слова в своей фразе и позабыл об оставленной на веранде тетради и об отце.

Но отец Вилли Чандрана не забыл о Вилли. Молчание и самодовольный вид мальчика за обедом встревожили его. Он подозревал, что в школьной тетради кроется очередная насмешка, а после обеда его подозрение быстро превратилось в уверенность. Он покинул очередного посетителя с его глупыми вопросами и вышел на веранду по другую сторону дома. Открыл тетрадь и увидел сочинение, написанное Вилли на этой неделе. Оно называлось "Король Кофетуа и нищенка".

В давние времена, когда в стране свирепствовали голод и нужда, ко двору короля Кофетуа, отважно преодолев по дороге множество препятствий, явилась одна нищенка и попросила подаяния. Ее допустили к королю. Она вошла к нему с покрытой головой, потупив взор, и говорила так вежливо и с таким смирением, что король попросил ее снять покрывало. Она оказалась редкой красавицей. Король влюбился в нее и тут же, не сходя с места, поклялся перед всеми придворными, что эта нищенка станет его супругой. Он сдержал слово. Но счастье королевы длилось недолго. Никто не относился к ней как к настоящей королеве: все знали, что она нищенка. С родными она больше не виделась. Иногда они приходили к воротам дворца и звали ее, но ей не позволяли выйти к ним. Вскоре родичи короля и придворные начали оскорблять ее открыто. Кофетуа словно бы не замечал этого, а королеве было стыдно жаловаться ему. Со временем у королевской четы родился сын. Но и тогда придворные продолжали оскорблять бывшую нищенку, а ее нищие родственники слали ей проклятия. Когда сын подрос, ему стало очень жаль свою мать. Он поклялся, что расквитается со всеми, а когда стал мужчиной, выполнил свою клятву: он убил Кофетуа. Все были счастливы - и придворные, и нищие у дворцовых ворот.

На этом история заканчивалась. Все поля тетради были испещрены одобрительными пометками учителя-миссионера.

"Мы произвели на свет чудовище, - подумал отец Вилли Чандрана. - Он по-настоящему ненавидит свою мать и ее родных, а она ни о чем не догадывается. Не зря дядя его матери был подстрекателем неполноценных. Я не должен об этом забывать. Этот мальчик испортит мне всю оставшуюся жизнь. Надо отправить его куда-нибудь подальше отсюда".

Прошло не так уж много времени после этого случая, и однажды отец Вилли сказал ему, стараясь, чтобы его голос звучал как можно ласковее (ему непросто было говорить ласково с этим мальчиком):

- Пора нам подумать о том, где тебе учиться дальше, Вилли. Ты не должен стать таким же, как я.

- Зачем ты это говоришь? - спросил Вилли. - Ты же вполне доволен тем, что ты делаешь.

Его отец не откликнулся на эту провокацию. Он сказал:

- Я последовал призыву махатмы. Я сжег свои английские книги во дворе перед университетом.

- Немногие это заметили, - вставила мать Вилли Чандрана.

- Можешь говорить что тебе вздумается. Я сжег мои английские книги и не получил диплома. А теперь, если мне позволят, я хочу сказать только, что Вилли должен получить диплом.

- Я хочу уехать в Канаду, - сказал Вилли.

- Вся моя жизнь - жертва, - сказал отец. - Я не нажил себе состояния. Я могу отправить тебя в Бенарес, в Бомбей, в Калькутту и даже в Дели. Но я не могу отправить тебя в Канаду.

- Тогда меня отправят туда святые отцы из школы.

- Эту глупую идею вбила тебе в голову твоя мать. С чего это святым отцам отправлять тебя в Канаду?

- Они сделают из меня миссионера.

- Они сделают из тебя маленькую обезьяну и отправят тебя назад, работать с семьей твоей матери и другими неполноценными. Ты дурак.

- Ты так думаешь? - спросил Вилли Чандран. И на этом положил разговору конец.

Через несколько дней тетрадь снова очутилась на веранде. На сей раз отец Вилли Чандрана не стал мешкать. Он быстро перелистал пестрящие красными пометками страницы и нашел последнее сочинение.

Это была притча со сказочным сюжетом - самая обширная работа во всей тетради, выполнявшаяся, похоже, в большой спешке. Написанные мелким, торопливым почерком строчки теснились на страницах, почти упираясь в их края, и учителю с красной ручкой понравилось все: он отметил красной вертикальной чертой с восклицательным знаком где абзац, а где и целую страницу.

Как и в других придуманных Вилли историях или сказках, действие этой притчи происходило неведомо где и неведомо когда. Оно начиналось в голодную пору. Даже браминам было нечего есть. Один изголодавшийся брамин, кожа да кости, принимает решение покинуть людей и уйти куда-нибудь в раскаленную гористую пустыню, чтобы умереть там с достоинством, вдали от чужих глаз. Когда силы его почти иссякают, он находит низкую темную пещеру и решает умереть там. Совершив очищение со всей возможной тщательностью, брамин ложится спать в последний раз. Он кладет свою измученную голову на камень. Но что-то не дает ему заснуть, мешает его голове и шее. Он касается скалы рукой и замечает, что это вовсе не скала. Это какой-то плотный, задубевший от времени мешок с жесткими складками, и когда брамин поднимается, он обнаруживает, что этот мешок, очень старый, набит сокровищами.

Едва он успевает это обнаружить, как к нему обращается неизвестный дух. Он говорит: "Этот клад ждал тебя долгие века. Ты можешь взять его и оставить себе, но при одном условии: ты должен будешь кое-что для меня сделать. Согласен ли ты?" Трепеща, брамин спрашивает: "Что я должен для тебя сделать?" Дух отвечает: "Каждый год ты будешь приносить мне в жертву маленького ребенка. Пока ты не перестанешь это делать, клад будет принадлежать тебе. Если же перестанешь - он исчезнет и вернется сюда. За долгие века у тебя было много предшественников, но никому из них не удалось сохранить клад". Брамин не знает, что сказать. Дух повторяет с раздражением: "Эй, умирающий, ты согласен?" Тогда брамин говорит: "Но где я возьму детей?" Дух отвечает: "Тут я не стану тебе помогать. Если проявишь достаточно решимости, дети найдутся. Так согласен ты или нет?" И брамин отвечает: "Согласен". Дух говорит: "Спи, богатый человек. Проснувшись, ты окажешься в своем старом храме, и мир будет у твоих ног. Но никогда не забывай о данном тобой обещании".

Брамин просыпается у себя дома и видит, что он стал здоровым и упитанным. Потом он обнаруживает, что в его распоряжении находятся несметные богатства. И почти сразу же, прежде чем он успевает насладиться своим достоянием, его начинает мучить мысль о том, что он должен сделать. Брамин не может избавиться от этих мук. Они отравляют ему час за часом, каждую минуту каждого часа.

Однажды он замечает проходящую перед храмом группу дикарей. Они маленькие и черные, костлявые от голода и почти нагие. Голод согнал этих туземцев с родных земель и заставил их позабыть древние правила. Они не должны были так близко подходить к храму, потому что тени этих людей, самый их вид, даже звуки их голосов оскверняют священное место. Брамина осеняет блестящая идея. Он узнает, где расположен лагерь дикарей. Ночью, закутав лицо шарфом, он отправляется туда. Находит вождя племени и во имя милосердия и религии предлагает ему продать одного из их полумертвых детей. Он заключает с вождем такой договор: ребенка следует усыпить, отнести в указанную брамином пещеру в безлюдных горах и оставить там. Если все будет сделано честь по чести, то через несколько дней вождь найдет в этой пещере долю древних сокровищ, которой хватит, чтобы вызволить из беды все его племя.

Жертва принесена, часть сокровищ оставлена; и этот обмен между дикарями и брамином совершается из года в год.

Проходит немало лет, и вот однажды в храм брамина является вождь племени - теперь он уже не так худ и лучше одет, а его волосы лоснятся, смазанные маслом. Брамин рассержен. "Кто ты такой?" - спрашивает он. "Ты меня знаешь. И я тебя знаю, - отвечает вождь. - Я знаю, зачем ты покупаешь детей. Я знал это с самого начала. В ту первую ночь я выследил тебя и все понял. Отдай мне половину своих сокровищ". - "Ты ничего не знаешь, - говорит брамин. - Зато я знаю, что вот уже пятнадцать лет вы, дикари, приносите в жертву младенцев в известной мне пещере. Таковы обычаи вашего племени. Теперь, когда ваша жизнь изменилась к лучшему и вы переселились в город, вам стало стыдно и страшно. Поэтому ты пришел ко мне, во всем признался и попросил меня о снисхождении. Я пожалел тебя, потому что понимаю силу древних обычаев, но все же твое признание глубоко потрясло меня, и я могу в любой момент отвести людей в пещеру, полную детских костей. А теперь вон отсюда. Твои волосы смазаны маслом, но даже твоя тень оскверняет это священное место". Вождь испуганно съеживается и отступает. "Прости, прости", - бормочет он. "И не забывай о нашем договоре", - напоминает брамин.

Наступает день ежегодного жертвоприношения брамина. Ночью он пробирается в пещеру с костями. По дороге он обдумывает во всех подробностях, как объяснить свое появление в этой глуши, если вождь все-таки донес на него и он будет схвачен. Но никто его не ждет. Брамин не удивлен. В темной пещере лежат два одурманенных ребенка. Значит, вождь действительно внял его угрозам. Привычной рукой брамин приносит эту пару в жертву духу пещеры. Потом зажигает факел, чтобы предать маленькие тела огню, и видит, что это его собственные дети.

Тут история кончалась. Отец Вилли прочел ее, ничего не пропуская. Затем он механически вернулся к началу и увидел то, что успел забыть, поглощенный чтением: история называлась "Жизнь, полная жертв".

"Его ум отравлен, - подумал отец Вилли Чандрана. - Он ненавидит меня и ненавидит свою мать, а теперь он обратил эту ненависть на себя самого. Вот что натворили миссионеры со своими 'ма' и 'па', Диком Трейси и другими американскими комиксами, со своими фильмами про страсти Христовы на Страстной неделе и фильмами с Богартом, Кэгни и Джорджем Рафтом во все остальное время. Я не могу бороться с такой ненавистью разумными доводами. С ней можно справиться только методом махатмы. Я буду ее игнорировать. По отношению к нему я буду соблюдать обет молчания".

Через две или три недели мать Вилли пришла к его отцу и сказала:

- Лучше бы ты отменил свой обет молчания. Вилли очень переживает.

- Этот мальчик пропащий. Я уже ничего не могу для него сделать.

- Ты должен ему помочь, - сказала она. - Больше никто не сможет. Два дня назад я наткнулась на него: он сидел в темноте. Я включила свет и увидела, что он плачет. Спросила, почему. Он сказал: "Я просто чувствую, что все в мире так грустно. А больше у нас ничего нет. Я не знаю, что делать". Тогда я растерялась. Наверное, он унаследовал это от тебя и твоих предков. Я пыталась его утешить. Сказала, что все будет хорошо и он поедет в Канаду. А он сказал, что не хочет ехать в Канаду. Не хочет быть миссионером. Он не хотел даже возвращаться в школу.

- Может, что-то случилось в школе.

- Я спросила. Он сказал, что зашел зачем-то в директорский кабинет. На столе у директора лежал журнал. Миссионерский. На его обложке была цветная картинка. Священник в очках и с наручными часами стоял одной ногой на статуе Будды. Он только что срубил ее топором и улыбался, опираясь на топор, как дровосек. Когда я ходила в школу, я тоже видела там журналы с такими картинками. Меня они не волновали. Но когда Вилли увидел эту картинку, ему стало стыдно за себя. Он почувствовал, что святые отцы дурачили его все эти годы. Ему стало стыдно, что он хотел сделаться миссионером. На самом деле он хотел уехать в Канаду только для того, чтобы вырваться отсюда. Пока он не увидел эту картинку, он не знал, что такое работа миссионера.

- Если он не хочет туда ходить, пусть не ходит.

- Каков отец, таков и сын.

- А кто отправил его к миссионерам? Это была твоя идея.

Так Вилли Чандран бросил учиться в школе при миссии. Он стал бездельничать дома.

Отец увидел его однажды спящим: он лежал ничком рядом с закрытой книгой - это было школьное издание "Векфильдского священника"[3], - ноги скрещены, красные подошвы намного светлее всего остального тела. В этой позе он казался таким несчастным и таким полным жизни, что его отца захлестнула жалость. Он подумал: "Раньше я считал, что ты - это я, и сокрушался из-за того, что я с тобой сделал. Но теперь я знаю, что ты - не я. Того, что есть в моей голове, нет в твоей. Ты - кто-то другой, кто-то, кого я не знаю, и я беспокоюсь за тебя, потому что ты отправился в путь, о котором мне ничего не известно".

Несколько дней спустя он нашел Вилли и сказал:

- Ты знаешь, что состояния у меня нет. Но если хочешь, я напишу кое-кому из своих знакомых в Англии, и мы посмотрим, что они могут для тебя сделать.

Вилли обрадовался, хотя и не подал виду.

Знаменитый писатель, в честь которого Вилли получил свое второе имя, был уже очень стар. Примерно через месяц от него пришло письмо с юга Франции. Кто-то профессионально напечатал его на машинке узкими строчками с большим количеством свободного места. "Уважаемый Чандран, было очень приятно получить Ваше письмо. Я с удовольствием вспоминаю Вашу страну, и мне всегда бывает очень приятно получить весточку от своих индийских друзей. Искренне Ваш…" О Вилли в письме не было ни слова. Складывалось впечатление, что старый писатель не понял, о чем его просят. Наверное, винить в этом следовало секретарей, которые ведали его перепиской. Но отец Вилли Чандрана все равно был разочарован и пристыжен. Он решил ничего не говорить Вилли, но Вилли и сам мог догадаться, что произошло: он видел в доме письмо с французской маркой.

Никакого ответа не было получено от известного военного корреспондента, который приезжал в Индию снимать репортажи о борьбе за независимость, о разделе страны и об убийстве махатмы, - тогда он вел себя чрезвычайно дружелюбно. Некоторые из тех, кому написал отец Вилли, ответили прямо. Они сказали, что ничего не могут сделать. Другие прислали длинные благодушные письма, в которых, как в ответе писателя, не было даже упоминания о полученной просьбе.

Отец Вилли пытался смотреть на все философски, но это удавалось ему с трудом. Хотя его правилом было держать свои огорчения при себе, он сказал жене:

- Когда они приезжали сюда, я столько для них сделал. Показывал им ашрам. Со всеми знакомил.

- Они тоже много для тебя сделали, - ответила жена. - Они дали тебе твое занятие. Ты не можешь этого отрицать.

"Никогда больше не стану говорить с ней об этих вещах, - подумал он. - Напрасно я нарушил свое правило. У нее совсем нет стыда. Она дикарка до мозга костей. Ест мой хлеб и оскорбляет меня".

Он колебался, не зная, как сообщить Вилли плохие новости. Теперь, поняв слабость мальчика, он стал равнодушен к его презрению. Но, хотя это по-прежнему слегка удивляло его, он не хотел усугублять страдания сына. Он не мог забыть того зрелища: честолюбивый, обманутый в своих надеждах мальчик спит лицом вниз рядом с мертвым школьным текстом, "Векфильдским священником", ноги его скрещены, темные, как у матери.

Но в этот раз ему, к счастью, не довелось испытать полное унижение: один человек все же не остался глух к его просьбам. Из Лондона пришло письмо в голубом конверте - его прислал член Палаты лордов, известный политический деятель, посетивший ашрам отца Вилли сразу после того, как страна получила независимость. Отец Вилли Чандрана хорошо запомнил этого человека благодаря его славе и титулу. Крупный размашистый почерк, голубая гербовая бумага Палаты лордов говорили о власти и влиянии, и содержание письма подтвердило надежды, внушенные его видом. Большому человеку было приятно продемонстрировать отцу Вилли свою силу, заслужить благодарность и уважение в этом далеком уголке, взмахнуть волшебной палочкой, шевельнуть, так сказать, мизинцем (поскольку все остальные пальцы были заняты более важными делами) и заставить похлопотать множество маленьких людей. В письме содержался клочок золотой парчи, сотканной этими маленькими людьми: для Вилли Чандрана нашлись место и стипендия в Лондонском педагогическом колледже, куда принимали только совершеннолетних.

Вот как сложилось, что двадцатилетний Вилли Чандран - недоучившийся ученик миссионерской школы, не имеющий ни малейшего представления о том, чего ему хочется (если не считать желания покинуть то, что он знал), однако очень плохо представляющий себе мир, расположенный за пределами того, что он знал (все эти представления сводились к фантазиям, навеянным голливудскими фильмами тридцатых и сороковых, которые показывали в школе при миссии), - отправился в далекий европейский город.

* * *

Он отправился туда морем. И все в этом путешествии так пугало Вилли - размеры его собственной страны, толкотня в порту, количество судов в гавани, уверенность людей на корабле, - что он почти ничего не говорил, поначалу из робости, а потом, заметив, что это придает ему сил, уже сознательно. Так он смотрел не видя и слышал не слушая; и год спустя (как это бывает с человеком, оправившимся от болезни и вспоминающим виденное тогда лишь вполглаза) обнаружил, что в его памяти сохранились все подробности этого ошеломляющего первого путешествия.

Он знал, что Лондон - большой город. Раньше ему казалось, что большой город - это волшебное место, полное блеска и великолепия, но, попав в Лондон и впервые прогулявшись по его улицам, он почувствовал разочарование. Он не понимал, на что смотрит. Буклеты и проспекты, которые он собирал на разных углах или покупал в метро, не помогали ему: их авторы считали, что здешние достопримечательности известны и привычны всему миру, а Вилли едва ли знал о Лондоне что-нибудь, кроме названия.

В Лондоне было только два места, про которые он что-то знал, - Букингемский дворец и Уголок ораторов. Букингемский дворец разочаровал Вилли. Он подумал, что дворец махараджи в его родном штате гораздо более величествен и гораздо больше похож на дворец, и где-то в глубине души у него зародилось смутное впечатление, что английские короли и королевы - самозванцы, а вся их страна немного смахивает на подделку. А когда он посетил Уголок ораторов, его разочарование обратилось в нечто вроде стыда - это был стыд за себя, за свое легковерие. Вилли узнал об этом месте из общеобразовательного курса в миссионерской школе и со знанием дела написал о нем не одну экзаменационную работу. Он ожидал увидеть огромные толпы сердитых, скандирующих лозунги людей - что-то вроде демонстраций, которые организовывал дядя его матери, подстрекатель неполноценных. Он не думал, что увидит там лишь кучки ленивых зевак вокруг полудюжины выступающих, а мимо будут равнодушно ездить большие автобусы и автомобили. Многие ораторы защищали весьма оригинальные религиозные идеи, и Вилли, вспомнивший свою жизнь на родине, подумал, что родственники этих людей, наверное, бывают рады их частым отлучкам.

Он отвернулся от этого угнетающего зрелища и побрел по одной из тропинок вдоль Бейсуотер-роуд. Он шел, не глядя по сторонам, размышляя о безнадежности жизни на родине и о своих туманных перспективах. И вдруг, самым что ни на есть волшебным образом, его выдернули из себя. Он увидел, что навстречу ему по тропинке, небрежно опираясь на тросточку, шагает человек, снискавший себе невероятно громкую славу, а теперь скромный, одинокий и величественный среди вечерних гуляющих. Вилли смотрел во все глаза. В нем сразу пробудились все прежние представления - те самые представления, с которыми люди порой приходили в ашрам, чтобы просто поглядеть на его отца, - и он почувствовал себя облагороженным одним только видом и присутствием великого человека.

Человек был высок и строен, очень смугл и внушителен, в официальном черном двубортном костюме, подчеркивавшем его стройность. Его волнистые волосы были гладко зачесаны назад над длинным узким лицом с поразительным ястребиным носом. Каждую черточку приближающегося человека Вилли хорошо знал по фотографиям. Это был Кришна Менон, близкий друг Неру, представитель Индии на международных форумах. Он шагал, опустив глаза, поглощенный своими мыслями. Потом поднял взгляд, увидел Вилли, и на его хмуром лице сверкнула дружелюбная сатаническая улыбка. Вилли и подумать не мог, что великий человек способен его заметить. А потом, прежде чем он успел сообразить, что делать, они с Кришной Меноном разошлись и ошеломительный миг канул в прошлое.

Через день-другой, сидя в маленькой комнате отдыха для студентов, он прочел в газете, что Кришна Менон задержался в Лондоне по дороге в Нью-Йорк, на совещание в ООН. Он останавливался в отеле "Клариджез". Вилли изучил схемы и путеводители и сообразил, что в тот день Кришна Менон мог выйти из отеля в парк, чтобы обдумать речь, с которой ему вскоре предстояло выступить. Он должен был говорить о вторжении Британии, Франции и других стран в Египет.

Вилли ничего не знал об этом вторжении. Причиной его якобы послужила национализация Суэцкого канала, но и об этом Вилли ничего не знал. На школьных уроках географии им объясняли, где находится Суэцкий канал, а один из фильмов, которые показывали в школе при миссии, назывался "Суэц". Но в сознании Вилли ни школьная география, ни "Суэц" не были реальными в строгом смысле слова. Ни то, ни другое не имело отношения к происходящему здесь и теперь; ни то, ни другое не касалось ни его самого, ни его семьи или родного города; и он не имел никакого понятия об истории Египта и Суэцкого канала. Ему было знакомо имя полковника Насера, египетского лидера, но лишь в том же смысле, что и имя Кришны Менона: он знал, что Насер большой человек, но не знал почему. Дома он читал газеты, но делал это довольно необычным способом. Он научился пропускать главные сообщения об избирательных кампаниях в Соединенных Штатах и далеких войнах: эти события ничего для него не значили, но тягучие отчеты о них повторялись из недели в неделю, а потом обрывались, зачастую очень неуклюже, оставляя, подобно плохой книге или фильму, впечатление, что потраченные на них время и усилия пропали зря. Точно так же, как на корабле Вилли удавалось смотреть не видя и слышать не слушая, он и дома много лет читал газеты, не воспринимая новостей. Он знал громкие имена и от случая к случаю проглядывал крупные заголовки, но и только.

Теперь, после внезапной встречи с Кришной Меноном, он был потрясен тем, как мало ему известно об окружающем мире. Он сказал себе: "Эта привычка не видеть досталась мне от отца". Он начал читать в газетах о египетском кризисе, но не понимал, что читает. Он слишком плохо представлял себе фон происходящего, а газетные статьи напоминали сериалы: нужно было знать, что случилось раньше. Тогда он стал читать о Египте в библиотеке колледжа и растерялся. Это было похоже на очень быстрое движение без надежных ориентиров, по которым можно было бы судить о своем местоположении и скорости. Его невежество словно росло с каждым прочитанным отрывком. В конце концов он взялся за дешевую историю мира, изданную во время войны. Ее он едва мог понять. Это было как с туристскими проспектами из лондонского метро: предполагалось, что читатель уже знаком с основными событиями. Вилли казалось, что он тонет в неведении, что он до сих пор жил без всякого понятия о времени. Он вспомнил одно из высказываний дяди его матери: тот говорил, что неполноценные слишком долго были отрезаны от общества и потому не знали ничего ни об Индии, ни о других религиях, ни даже о религии людей приличного происхождения, которым они прислуживали. И он подумал: "Эту пустоту я унаследовал от матери".

Его отец дал ему имена людей, с которыми нужно было связаться. Вилли не собирался этого делать. Очень немногие из этих имен что-то ему говорили, а он хотел, попав в Лондон, освободиться от отца и начать самостоятельную жизнь. Но это не мешало ему хвастаться своими знакомствами в колледже. Он упоминал то или другое имя как бы мимоходом, невзначай, проверяя, какое впечатление оно производит на его товарищей. И теперь, охваченный стыдом за свое невежество, чувствуя, что мир вокруг становится слишком велик для него, Вилли написал знаменитому пожилому писателю, в честь которого он был назван, и журналисту, чье имя, набранное крупным шрифтом, он видел в одной из газет.

Первым откликнулся журналист. "Уважаемый Чандран, конечно, я помню Вашего отца. Мой любимый бабу..." Слово "бабу", означающее "англизированный индиец", было ошибкой; автор явно хотел сказать "садху", то есть "отшельник". Но Вилли не расстроился. Тон письма был дружелюбным. Журналист предлагал Вилли заглянуть в редакцию своей газеты, и однажды после полудня, примерно неделю спустя, Вилли отправился на Флит-стрит. Было тепло, ярко светило солнце, но Вилли приучили считать, что в Англии всегда льет дождь, и он надел плащ. В этом плаще, сделанном из тонкой прорезиненной ткани, очень гладкой изнутри, мгновенно становилось жарко, и когда Вилли добрался до большого черного здания, где размещалась редакция, его бока, спина и шея под воротником успели как следует взмокнуть. Когда он снял влажный, прилипающий к рубашке плащ, у него был такой вид, словно он шел сюда под мелким дождем.

Он назвал свое имя охраннику в форме, и вскоре журналист, немолодой человек в темном костюме, спустился в вестибюль, чтобы поговорить с Вилли. Но беседа не клеилась. Им не о чем было говорить. Журналист спросил про "бабу"; Вилли не стал поправлять его; а когда эта тема была исчерпана, оба они начали озираться по сторонам. Журналист завел речь о своей газете; он говорил, словно защищаясь, и Вилли понял, что его газета не одобряет независимости Индии, относится к этой стране недружелюбно и что сам журналист, посетив ее, написал несколько довольно злых статей.

- Это все Бивербрук, - сказал журналист. - У него нет времени на индийцев. В некоторых отношениях он похож на Черчилля.

- Кто такой Бивербрук? - спросил Вилли.

Журналист понизил голос.

- Наш владелец[4]. - Его явно удивило, что Вилли незнаком с фактом, имеющим столь колоссальное значение.

Вилли заметил его удивление и подумал: "Я рад, что не знал. Рад, что это не произвело на меня впечатления".

Кто-то вошел в главную дверь - Вилли стоял к ней спиной. Журналист заглянул за него и проводил новоприбывшего взглядом. Потом сказал с благоговением:

- Наш редактор.

Вилли увидел человека средних лет, в темном костюме, с порозовевшим после ленча лицом, который поднимался по ступеням в дальнем конце вестибюля. Не отрывая от него глаз, журналист сказал:

- Его зовут Артур Кристиансен. Многие считают его лучшим редактором в мире. - Затем, словно говоря с самим собой, добавил: - Не так это просто, туда забраться.

Вилли вместе с журналистом смотрел, как великий человек поднимается по лестнице. Потом, точно прогоняя охватившее его настроение, журналист шутливо сказал:

- Надеюсь, вы пришли сюда не для того, чтобы попроситься на его место.

Вилли не засмеялся. Он ответил:

- Я студент. Живу на стипендию. Я не ищу работы.

- Где вы учитесь?

Вилли назвал колледж. Журналист такого не знал. Вилли подумал: "Он хочет меня оскорбить. Мой колледж довольно большой и вполне реальный". Не меняя своего нового шутливого тона, журналист сказал:

- У вас случайно нет астмы? Я спрашиваю только потому, что наш владелец страдает ею и явно питает симпатию к астматикам. Если бы вы хотели получить работу, эта болезнь сыграла бы вам на руку.

На том их беседа и кончилась. Вилли стало стыдно за отца, которого журналист, должно быть, высмеял в своих статьях, и он пожалел, что нарушил данное себе обещание держаться подальше от отцовских знакомых.

Еще через несколько дней пришло письмо от великого писателя, в честь которого Вилли получил свое второе имя. В конверте оказался маленький листок бумаги с гербом отеля "Клариджез" - того самого, откуда Кришна Менон отправился на свою короткую прогулку в парк с несомненной целью обдумать речь о Суэцком канале, которую ему предстояло произнести в ООН. Письмо было напечатано на машинке через два интервала, с широкими полями. "Дорогой Вилли Чандран, мне было приятно получить Ваше письмо. Я с удовольствием вспоминаю Индию, и мне всегда бывает приятно получить весточку от своих индийских друзей. Искренне Ваш…" Внизу стояла тщательно выведенная старческая подпись, как будто автор послания считал, что именно в ней заключен весь его смысл.

"Я недооценивал своего отца, - подумал Вилли. - Мне всегда казалось, что для него, брамина, жизнь была легкой и что он стал обманщиком от лени. Теперь я начинаю понимать, как сурово жизнь могла обойтись с ним".

Вилли жил и учился словно в каком-то постоянном оцепенении. Знания, которыми его потчевали, были такими же пресными, как здешняя еда. В его сознании одно было неотделимо от другого. Он ел без всякого удовольствия и точно так же, словно в тумане, делал все, чего требовали от него лекторы и другие преподаватели, читал книги и статьи, писал курсовые. Он дрейфовал без привязки к чему бы то ни было, не представляя себе, чего ждать впереди. Он по-прежнему не имел представления ни о масштабе вещей, ни об историческом времени, ни даже о расстоянии. Увидев Букингемский дворец, он подумал, что английские короли и королевы - самозванцы и самозванки, а вся страна - подделка, и это ощущение фальши не проходило, он так и жил с ним.

В колледже ему пришлось переучивать наново все, что он знал. Надо было научиться по-другому есть в компании. Надо было научиться по-другому здороваться с людьми, а потом, столкнувшись с ними опять минут через десять-пятнадцать, уже не здороваться во второй раз. Надо было научиться закрывать за собой двери. Надо было научиться просить нужные вещи так, чтобы не показаться бесцеремонным.

Колледж, в котором учился Вилли, был полублаготворительным викторианским заведением, устроенным по образцу Оксфорда и Кембриджа. Во всяком случае, так часто говорили студентам. И поскольку этот колледж считался подобием Оксфорда и Кембриджа, в нем было полно самых разнообразных "традиций", которыми учителя и студенты очень гордились, хотя и не могли их объяснить. Были, например, правила о том, в какой одежде надо выходить к обеду и как вести себя за столом; за нарушения этих правил назначались причудливые наказания (выпить кружку пива и т. д.). По торжественным дням студенты должны были надевать черные мантии. Когда Вилли спросил, откуда взялся этот обычай, один из лекторов сказал ему, что так делают в Оксфорде и Кембридже и что академическая мантия произошла от древнеримской тоги. Вилли не почувствовал священного трепета - для этого он знал слишком мало - и по привычке, приобретенной в школе миссионеров, отправился в библиотеку, чтобы разобраться во всем с помощью книг. Он прочел, что, несмотря на обилие древних статуй, изображающих людей в тогах, никому до сих пор так и не удалось выяснить, как же древние римляне надевали свои тоги. Академические мантии, возможно, были скопированы с одеяний, которые тысячу лет назад носили ученики мусульманских семинарий, а те, в свою очередь, были подражанием чему-то еще более древнему. В общем, и это оказалось подделкой.

Однако происходило что-то странное. Постепенно изучая причудливые правила жизни в этом колледже с его церквеподобными викторианскими корпусами, выглядевшими старше, чем на самом деле, Вилли начал смотреть по-другому на те правила, которые он оставил дома. Он начал понимать (сначала это было огорчительно), что древние правила его страны - тоже своего рода подделка и люди навязали их себе сами. И однажды, ближе к концу второго семестра, к нему пришло ясное осознание того, что эти древние правила больше над ним не властны.

Дядя его матери, подстрекатель, годами требовал дать неполноценным свободу. Вилли всегда был с ним солидарен. Теперь он понял, что эта свобода, о которой так много говорили на демонстрациях, досталась ему - только бери. Никто из тех, кого он встречал в колледже и вне его, не знал правил, принятых на родине Вилли, и Вилли стал понимать, что он может прикинуться кем угодно. Он мог, фигурально говоря, сочинить свою собственную революцию. Перед ним открывались головокружительные перспективы. Он мог, в границах разумного, переделать себя самого, свое прошлое и своих предков.

И точно так же, как в первые месяцы после приезда в колледж он робко и невинно хвастался дружбой своей "семьи" со знаменитым старым писателем и знаменитым журналистом, работающим у Бивербрука, Вилли начал мало-помалу изменять в свою пользу и другие касающиеся его факты. У него не было какой-то одной руководящей идеи. Он действовал по наитию, когда подворачивался удобный момент. Например, в газетах часто сообщались новости о профсоюзах, и однажды Вилли пришло в голову, что дядя его матери, подстрекатель неполноценных, который иногда выходил на митинги в красном шарфе, подражая своему любимому герою, знаменитому революционеру из неполноценных и поэту-атеисту Бхаратидаршане, - так вот, Вилли пришло в голову, что дядя его матери был своего рода профсоюзным лидером, защитником прав рабочих, причем одним из первых. Он стал невзначай упоминать об этом в разговорах и на семинарах и заметил, что это производит на людей впечатление.

В другой раз ему пришло на ум, что его мать, получившую образование в школе при миссии, можно считать наполовину христианкой. Он стал говорить о ней как о законченной христианке; но потом, чтобы избавиться от оскомины миссионерской школы и зрелища смеющихся босоногих идиотиков (колледж поддерживал христианскую миссию в Ньясаленде на юге Африки, и в комнате отдыха для студентов лежали миссионерские журналы), он приспособил к делу кое-что из прочитанного и стал рассказывать, что его мать принадлежит к древнему христианскому сообществу, сложившемуся на их субконтиненте едва ли не в пору возникновения самого христианства. Отца он оставил брамином. Отца своего отца сделал "придворным". Так, играя словами, он начал пересоздавать себя. Это было увлекательно и наполняло его ощущением силы.

Его учителя говорили: "Похоже, вы понемногу обживаетесь".

* * *

Благодаря его новообретенной уверенности к нему стали тянуться люди. Одним из них был Перси Кейто. Уроженец Ямайки, ребенок от смешанного брака, он был не черным, а скорее коричневым. Поначалу Вилли и Перси - оба из экзотических стран, оба на стипендии - сторонились друг друга, но теперь начали запросто встречаться и обмениваться рассказами о себе и о своем прошлом. Во время одной из таких бесед Перси сказал: "По-моему, одна из моих бабушек была индианкой". И сердце Вилли под его новым панцирем сжалось. Он подумал, что та женщина могла быть похожа на его мать, только жила в невероятно далеком краю, где, наверное, ощущала себя абсолютно отрезанной от всего мира. Перси дотронулся до своих кудрявых волос и сказал: "Вообще-то негритянские гены рецессивны". Вилли не понял, что Перси имел в виду. Он догадался лишь, что Перси придумал какую-то историю, чтобы объяснить ею свою внешность. Он говорил, что его родина - Ямайка, но это было не совсем так. На самом деле он родился в Панаме и вырос там же. Он сказал:

- Я единственный в своем роде. Во всей Англии не найдешь другого парня с Ямайки и вообще из Вест-Индии, который не знал бы ничего о крикете.

- А как ты попал в Панаму? - спросил Вилли.

- Мой отец работал на Панамском канале.

- Это как Суэцкий? - о нем все еще писали в газетах.

- Наш строили перед Первой мировой.

По школьной привычке Вилли отыскал Панамский канал в библиотеке колледжа. Там, в старых энциклопедиях и ежегодниках, на зернистых, отретушированных, но все равно размытых фотографиях в черных рамках он увидел то, что ему было нужно: огромную стройку накануне Первой войны, сухие котлованы и толпы безликих чернокожих рабочих, возможно, с Ямайки. Один из этих черных людей вполне мог быть отцом Перси.

Как-то они с Перси сидели в комнате отдыха, и Вилли спросил:

- А что твой отец делал на Панамском канале?

- Работал писарем в конторе. Ты же знаешь, какой там народ. Ни писать, ни читать не умеют.

"Лжет он, - подумал Вилли. - Глупая сказка. Его отец копал землю. Наверняка он был в одной из тех толп - стоял, как другие, покорно опираясь на кирку, и ждал, пока его сфотографируют".

До сих пор Вилли не очень хорошо представлял себе, как относиться к человеку, который не имеет определенного места в мире и то ли считает себя негром, то ли нет. Когда Перси ощущал себя негром, он называл Вилли своим другом; когда его настроение менялось, он старался держать Вилли на расстоянии. Теперь, мысленно воссоздавая эту картину - как отец Перси стоит под жарким панамским солнцем, точно солдат после команды "вольно", положив обе руки на свою кирку, - Вилли почувствовал, что знает товарища немного лучше.

Рассказывая Перси о себе, Вилли всегда был очень осторожен, и теперь ему стало легче находиться в обществе этого полунегра. Убедившись, что он стоит на одну-две, а то и на много ступеней выше Перси, Вилли стал с большей охотой признавать за ним умение вращаться в обществе, согласился видеть в нем знатока Лондона и западного образа жизни. Перси был польщен и взялся поближе познакомить Вилли с городом.

Перси любил хорошо одеваться. Он всегда носил костюм с галстуком. Его воротнички всегда были чистыми и туго накрахмаленными, а туфли - начищенными, новыми на вид, с крепкими, совсем не стоптанными каблуками. Перси разбирался в одежде и покрое костюмов и мог сразу определить, кому из прохожих шьют на заказ, а кому нет. Умение хорошо одеваться было в его глазах чуть ли не добродетелью: он уважал людей, которые уважали одежду.

Вилли ничего не знал об одежде. У него было пять белых рубашек, а поскольку прачечная колледжа открывалась раз в неделю, ему приходилось два или три дня подряд надевать одну и ту же рубашку. У него был один галстук - хлопчатобумажный, бордовый, ценой в шесть шиллингов. Каждые три месяца Вилли покупал новый галстук и выбрасывал старый, страшно заляпанный и такой мятый, что он уже не завязывался. Пиджак у него тоже был один - светло-зеленый, он не очень хорошо сидел и не держал формы. Вилли купил его за три фунта на Стрэнде, на распродаже, где самая дорогая вещь стоила не больше пятидесяти шиллингов. Он не считал, что плохо одевается, и прошло некоторое время, прежде чем он заметил, что Перси придает одежде большое значение и любит поговорить о ней. В первое время эта особенность Перси удивляла его. Ему казалось, что беспокоиться о покрое и цвете своего платья пристало разве что женщинам (и где-то в дальнем, сейчас уже закрытом уголке его сознания маячила мысль о неполноценных, его родственниках с материнской стороны, и их любви к ярким цветам). Мужчина, если он не неженка и не лентяй, не должен уподобляться женщинам в этом отношении. Но теперь Вилли подумал, что он понимает, почему Перси любит одежду, а еще больше обувь. А потом он убедился, что был неправ, считая любовь к одежде позорящей мужчину.

Однажды Перси сказал:

- В субботу ко мне придет подружка. - По выходным в комнаты студентов пускали женщин. - Не знаю, замечал ли ты это, Вилли, но по выходным весь колледж прямо трясется от е...

Вилли почувствовал волнение и ревность - особенно его восхитила та легкость и прямота, с которой говорил Перси. Он сказал:

- Я бы познакомился с твоей подружкой.

- Приходи в субботу, выпьем вместе, - предложил Перси.

И Вилли стал с нетерпением ждать субботы. Чуть позже он спросил у Перси:

- А как зовут твою подружку?

- Джун, - удивленно ответил тот.

Это имя звучало для Вилли непривычно и приятно. И потом, во время того же разговора, он спросил как можно небрежнее:

- И чем она занимается, эта Джун?

- Продает духи в "Дебнемз".

Духи, "Дебнемз" - эти слова взбудоражили Вилли. Перси заметил его интерес и, желая лишний раз подкрепить свою репутацию истинного знатока Лондона, пояснил:

- "Дебнемз" - это большой универмаг на Оксфорд-стрит.

Еще через некоторое время Вилли спросил:

- Значит, там ты и познакомился с Джун? В "Дебнемз", где продают духи?

- Да нет, в клубе.

- В клубе?

- В питейном заведении, где я работал.

Вилли был потрясен, но постарался скрыть это.

- Понятно, - ответил он.

- Я работал там до того, как попал сюда, - сказал Перси. - Владелец этого клуба - мой приятель. Если хочешь, я тебя туда свожу.

Они поехали на станцию метро Марбл-Арч. Именно сюда Вилли приезжал много месяцев назад, чтобы посмотреть на Уголок ораторов, - тогда он и встретил в парке Кришну Менона. Но теперь, когда Вилли в обществе Перси направился к тихой узенькой улочке, огибающей сзади большую гостиницу на Оксфорд-стрит, у него на уме был совсем другой Лондон. Клуб - снаружи его можно было распознать лишь по крохотной вывеске - оказался маленькой, изолированной, очень темной комнаткой, в которую вела дверь из вестибюля. За стойкой стоял черный бармен, а на табурете перед ним сидела светловолосая женщина с очень светлой, перепудренной кожей и в светлом платье. Оба они поздоровались с Перси. Вилли был взволнован, но не красотой женщины - она не была красива и казалась тем старше, чем дольше он на нее смотрел, - а ее вульгарным, вызывающим видом, тем, что она пришла сюда вечером, тщательно подготовившись, и явным ощущением того, что он воспринимал как порочность. Перси заказал им обоим виски, хотя ни он, ни Вилли не любили спиртного; они сели, не притронувшись к стаканчикам, и Перси заговорил.

- Я дежурил тут у дверей. С вежливыми обходился вежливо, а с грубыми - грубо, - сказал он. - Это была единственная работа, которую я смог найти. В таком месте, как Лондон, парням вроде меня надо брать что дают. Однажды я подумал, а не попросить ли мне долю в этом бизнесе. Мой друг здорово разозлился. Тогда я решил уйти, чтобы сохранить с ним хорошие отношения. Мой друг - опасный человек. Сам увидишь. Я вас познакомлю.

- А Джун пришла сюда как-то из "Дебнемз", где она торгует духами? - спросил Вилли.

- Да, это недалеко. Пешком два шага.

Хотя Вилли не знал, как выглядит Джун и где находится "Дебнемз", он много раз пытался представить себе, как она идет из своего магазина в клуб.

В субботу он увидел ее в колледже, в комнате Перси. Джун оказалась крупной девицей в юбке, тесно облегающей бедра. Маленькая комнатка была наполнена запахом ее духов. У себя в "Дебнемз", подумал Вилли, она может воспользоваться любыми духами, какие только там продаются, вот и не пожалела их. Вилли никогда еще не встречал такого аромата - смешанного запаха экскрементов, пота и глубокой, пронзительной, какой-то многосоставной сладости неопределенного происхождения.

Они устроились вместе на маленьком диванчике, и он позволял себе все плотнее прижиматься к ней, вдыхая этот сложный аромат, глядя на ее выщипанные брови, ощущая прикосновение ее ног, чуть колючих после депиляции, - она сидела, подобрав их под себя.

Перси заметил это, но смолчал. Вилли счел его молчание проявлением дружеской снисходительности. И сама Джун была мягка и уступчива, даже в присутствии Перси. Вилли видел эту готовность и уступчивость на ее лице. Когда подошло время оставить Джун и Перси наедине, чтобы они могли заняться тем, ради чего встретились, он уже взвинтил себя. Он подумал, что ему надо найти проститутку. Как это делается, он не знал, но слышал, что проституток много на улочках рядом с Пиккадилли-сeркус. И все же отправиться туда ему не хватило смелости.

В понедельник он пошел в "Дебнемз". Девушки в парфюмерном отделе испугались его, а он их - напудренных, каких-то ненастоящих, со странными ресницами и к тому же ощипанных и подбритых, точно курицы в магазине. Но потом он все-таки отыскал Джун. Среди этого стекла и блеска, на искусственном свету - именно такой необычайный Лондон искал он на улицах сразу после своего приезда - она выглядела высокой, мягкой, грубоватой и очень соблазнительной. Увидев все, что так возбудило его в субботу, он едва мог выдержать это зрелище. Ее длинные ресницы под перламутровыми веками и черными линиями бровей взметнулись вверх. Она поздоровалась с ним без удивления. Ему сразу стало легче; не успел он обменяться с ней и десятью словами, как убедился, что она понимает его потребность и готова быть с ним ласковой. Но даже тогда он почувствовал, что не знает, как перейти к делу, какие слова здесь нужны. Единственным, что он смог сказать, было:

- Ты со мной не встретишься, Джун?

- Конечно, Вилли, - очень просто ответила она.

- Может, сегодня? Когда ты закончишь.

- Где мы встретимся?

- В клубе.

- Где раньше работал Перси? Но надо, чтобы тебя приняли в члены, знаешь?

Ближе к вечеру он пошел в клуб узнать, можно ли стать его членом. Оказалось - пожалуйста. Как ни странно, клуб опять был почти пуст, если не считать очень белой женщины на табурете и черного бармена. Бармен (наверное, в эти периоды затишья он занимался и тем, что прежде входило в обязанности Перси, - был груб с грубыми и вежлив с вежливыми) попросил Вилли заполнить анкету. Потом Вилли заплатил пять фунтов (он жил на семь фунтов в неделю), и бармен - нарисовав ручкой несколько крохотных кружков, прежде чем начать писать, точно штангист, который примеряется к тяжелой штанге, прежде чем попытаться взять вес, - старательно вывел имя Вилли на маленькой членской карточке.

Он начал следить за улицей задолго до назначенного часа, потому что не хотел прийти первым в клуб, где его, возможно, ждало разочарование; и все это время он представлял себе, как Джун под конец рабочего дня совершает необходимые манипуляции, а затем идет из "Дебнемз" в клуб, куда он ее пригласил. Когда она явилась, он встретил ее в дверях, и они вместе вошли в темный зал. Бармен знал ее, и женщина на табурете тоже, и Вилли порадовался тому, что очутился здесь с человеком, которого знают. Он купил коктейли - дорогие, пятнадцать шиллингов на двоих, - и все время, пока они сидели в этой темной комнате, вдыхал запах духов Джун и прижимался к ней, не обращая внимания на то, что сам же ей говорил.

- Мы не можем пойти в колледж, - сказала она. - Перси это не понравится, и потом, девушек пускают туда только по выходным. - Чуть позже она сказала: - Ну ладно. Пойдем в другое место. Но надо будет взять такси.

Когда она дала таксисту адрес, тот скорчил недовольную мину. Они покинули чудесные окрестности Марбл-Арч и Бейсуотер-роуд. Потом повернули на север и очень скоро оказались в убогом районе, среди больших неряшливых домов без палисадников и оград; под их окнами стояли мусорные баки. У одного из таких домов машина затормозила. Вместе с чаевыми плата таксисту составила пять шиллингов.

Они поднялись по лестнице без перил к большой ободранной двери - во многих местах на ней проглядывали слои старой краски. Эта дверь вела в широкий, темный коридор, где пахло застарелой грязью, а на стенах до сих пор висели газовые рожки. Обои под потолком были почти черные; линолеум на полу вытерся и стал почти бесцветным, только кое-где по краям уцелел первоначальный узор. Лестница в конце коридора была широкой, в старинном стиле, но на деревянных перилах лежал слой глубоко въевшейся грязи. На лестничной площадке, под немытым окном с трещиной, валялся мусор.

- Это не "Ритц", но народ здесь дружелюбный, - сказала Джун.

Вилли не был в этом так уж уверен. Большинство дверей были закрыты. Но пока они шли наверх - лестница становилась все уже и уже, - то там, то сям двери чуть приоткрывались, и Вилли видел в щелях хмурые, морщинистые, желтые лица каких-то древних старух. Отъехав совсем немного от Марбл-Арч, они словно очутились в другом городе, - словно другое солнце светило над колледжем, где учился Вилли, словно под парфюмерным прилавком в "Дебнемз" лежала другая земля.

Комната, которую отперла Джун, была маленькой; на ее дощатом полу, застеленном газетами, лежал простой матрац. Здесь были стул, полотенце, голая лампочка под потолком и мало что еще. Джун неторопливо разделась. Для Вилли это оказалось чересчур. Он вряд ли даже успел что-то почувствовать. Буквально через несколько секунд для него все было кончено - после стольких дней подготовки, после всех затрат, - и он не знал, что сказать.

Позволив ему положить голову на свою пухлую руку, Джун сказала:

- Один мой приятель говорит, с индийцами так часто бывает. Это из-за того, что у вас браки планируют. Вроде как и стараться не нужно. Мой отец рассказывал, что его отец объяснял ему: "Сначала удовлетвори женщину. А потом уж думай о себе". Вряд ли кто-то говорил тебе что-нибудь в этом духе.

Впервые в жизни Вилли подумал о своем отце с состраданием.

- Дай мне попробовать снова, Джун, - сказал он.

Он попробовал снова. Это длилось дольше, но Джун ничего не сказала. А потом, как и в прошлый раз, все вдруг кончилось. Туалет был в конце грязного коридора. Высокий ржавый бачок покрывала мохнатая от пыли паутина; такие же клочья паутины висели, точно тряпки, на маленьком оконце под потолком. Джун, вернувшись оттуда, оделась очень тщательно; Вилли не смотрел на нее. Они спустились по лестнице молча. По дороге открылась одна дверь, и какая-то старуха пристально поглядела на них. Час назад Вилли смутился бы; теперь ему было все равно. На лестничной площадке они встретили маленького черного человечка в широкополой ямайской шляпе, почти закрывающей лицо. Его штаны - часть костюма "зут"[5] - были сшиты из тонкого материала, предназначенного для более теплого климата, и напоминали завязанные на щиколотках мешки. Он посмотрел на них слишком долгим взглядом. Потом они прошли по убогим кварталам, где стояла мертвая тишина, мимо больших окон, наглухо закрытых провисшими занавесками и самодельными маркизами, к освещенным магазинам и обычным лондонским улицам с более или менее оживленным движением. Такси брать уже не стали. Джун села в автобус - она сказала, что доедет до Марбл-Арч, а оттуда, на другом автобусе, отправится в место под названием Криклвуд. Вилли поехал своим маршрутом. По дороге обратно в колледж, думая о том, как Джун возвращается домой, в какое-то место, которого он не мог себе даже представить, думая о Перси, Вилли почувствовал угрызения совести. Но это продолжалось недолго. Он отогнал их - как бы все ни сложилось дальше, в целом он был доволен собой. Сегодня он потрудился на славу. Стал, можно сказать, другим человеком. А с денежными проблемами он разберется потом.

Встретившись с Перси в следующий раз, он спросил:

- А какая у Джун семья?

- Не знаю. Я никогда не видел ее родных. По-моему, она их не любит.

Позже он пошел в библиотеку и взял там "Физиологию секса" - книгу в мягкой обложке из серии "Пеликан"[6]. Он и раньше видел эту книгу, но тогда его отпугнуло ее научное название. Маленький томик, изданный в военные годы, был прошит ржавыми металлическими скобками, кое-где мешавшими прочесть начала строчек. Вилли приходилось натягивать страницы и поворачивать книгу под разными углами. Наконец он нашел то, что искал. Он прочел, что в среднем мужчина способен продолжать сношение от десяти до пятнадцати минут. Это его огорчило. Но еще через несколько строчек обнаружилось кое-что похуже. Он прочитал, что "половой гигант" может с легкостью продлить время сношения до получаса. Легкомысленный, ехидный язык, который, на его взгляд, совсем не годился для серьезного издания, подействовал на него как удар. Он не поверил тому, что прочел, и отложил книгу.

Встретившись с Перси в следующий раз, он спросил:

- Как ты научился сексу, Перси?

- Надо начинать с малого, - ответил Перси. - Мы все начинали с малого. Тренировались на девочках помоложе. Не смотри на меня так возмущенно, малыш Вилли. Ты наверняка не знаешь всего, что творилось среди твоей же родни. Твоя беда, Вилли, в том, что ты чистюля. Люди глядят на тебя и не видят.

- Ты чище меня. Всегда в костюме и в красивой рубашке.

- Я заставляю женщин нервничать. Они меня боятся. Вот к чему надо стремиться, Вилли. Секс - жестокая вещь. Ты должен быть жестоким.

- И Джун тебя боится?

- До полусмерти. Спроси ее.

Вилли подумал, что нужно рассказать Перси о случившемся. Но он не знал, как это сделать. Ему пришла на память фраза из какого-то старого фильма, и он чуть было не сказал: "Перси, мы с Джун любим друг друга". Но эти слова ему не понравились, и он не нашел в себе сил их произнести.

Прошло около недели, и он порадовался тому, что ничего не сказал. Была суббота, и Перси, светская личность, взял его с собой на вечеринку в Ноттинг-хилле[7]. Вилли не знал никого из собравшихся и держался поближе к Перси. Вскоре пришла и Джун. Немного позже Перси сказал Вилли:

- Здесь адская скука. Мы с Джун пойдем обратно в колледж е...

Вилли посмотрел на Джун и спросил:

- Это правда?

- Да, Вилли, - ответила она в своей обычной простой манере.

Если бы кто-нибудь спросил об этом, Вилли сказал бы, что Перси учит его английскому образу жизни. На самом же деле через Перси, не понимая, с чем именно его знакомят, Вилли приобщился к особому, преходящему жизненному укладу иммигрантской богемы Лондона пятидесятых годов. Это был свой маленький мирок, почти не соприкасающийся с традиционным миром богемы Сохо. Иммигранты - из Карибского бассейна, из белых африканских колоний, из Азии - приехали сюда только что. Они казались еще новыми и экзотическими. Были здесь и коренные англичане как высокого, так и низкого происхождения, бросающие вызов социальным условностям и любящие порой вырваться куда-нибудь из Англии, и те, кто явился в Лондон из колоний и хотел вывернуть наизнанку колониальный кодекс поведения, - это были люди, готовые сойтись с самыми общительными и стильными из новоприбывших. Они встречались в Ноттинг-хилле, на нейтральной территории, в слабо освещенных меблированных квартирах - обыкновенно в одном из кварталов, жители которых принадлежали к самым разным социальным слоям, то есть примерно там же, где Вилли недавно побывал с Джун, - и устраивали веселые кутежи. Но мало у кого из иммигрантов имелась надежная работа и хорошее жилье, куда можно было вернуться. Некоторые из них буквально ходили по краю, и это придавало их веселью особый оттенок.

Там был один человек, напугавший Вилли. Он был невысок, строен и хорошо сложен. Он был белым или казался белым. По его словам, он приехал из колоний; выговор у него был необычный. Издалека он выглядел безукоризненно, но если подойти ближе, это впечатление менялось: становилось заметно, что воротник рубашки у него грязный, пиджак потертый, зубы плохие и черные, а дыхание учащенное. Едва познакомившись с Вилли, он рассказал ему свою историю. Он был родом из богатой колониальной семьи, и перед войной отец отправил его в Лондон: он хотел, чтобы сын получил образование и приобрел светский лоск, который позволил бы ему войти в английское общество. У молодого человека был наставник-англичанин. Как-то раз, в процессе обучения, этот наставник спросил у него: "Если бы вы собирались пойти поужинать и у вас был выбор, куда вы отправились бы - в 'Ритц' или в 'Баркли'?" - "В 'Ритц'", - ответил юноша из колоний. Наставник покачал головой и сказал: "Неправильно. Обычная ошибка. В 'Баркли' кормят вкуснее. Никогда об этом не забывайте". После войны в семье произошла ссора, и вся прежняя жизнь кончилась. Он то ли писал об этом, то ли уже написал, и захотел, чтобы Вилли послушал часть одной главы. Вилли пришел к нему домой - этот человек снимал комнату в пансионе неподалеку - и стал слушать отрывок, в котором описывался визит героя к психиатру. Из того, что сказал сам психиатр, в этом отрывке почти ничего не было. Зато там подробно описывался вид из окна и ужимки кошки на ограде. Слушая, Вилли стал понимать, что кабинет психиатра очень похож на комнату, где они сидят. И под конец, когда писатель спросил, какого мнения Вилли об услышанном, он сказал: "Мне хотелось больше узнать о пациенте и о враче". Писатель рассвирепел. Его черные глаза засверкали, он обнажил свои мелкие, почерневшие от табака зубы и закричал на Вилли: "Я не знаю, кто вы такой и откуда взялись и какой такой у вас, по-вашему, талант. Но один очень знаменитый человек сказал, что я открыл новое измерение в литературе". Вилли выбежал из комнаты, спасаясь от пришедшего в бешенство знакомого. Но когда они встретились в следующий раз, тот был уже спокоен. Он сказал: "Простите меня, дружище. Это все моя комната. Я ее ненавижу. Чувствую себя в ней, как в гробу. Привык-то я совсем к другому. Но я переезжаю. Вы уж меня простите. Пожалуйста, приходите и помогите мне переехать. Покажите, что вы не держите на меня зла". Вилли явился в пансион и постучал в дверь комнаты писателя. Из соседней двери вышла пожилая женщина и сказала: "Так это вы. Вчера он уехал, но предупредил, что пришлет кого-нибудь за вещами. Можете забрать его чемодан. Но сначала заплатите за жилье. Я покажу вам по книге. Он задолжал мне за двадцать недель. Итого шестьдесят шесть фунтов пятнадцать шиллингов". Вилли снова сбежал. Теперь, приходя с Перси на вечеринки, он высматривал этого невысокого человека с бородой. Довольно скоро он и впрямь увидел его: этот человек подошел к нему, прихлебывая из бокала белое вино, и сказал - его дыхание отдавало сосиской и чесноком: "Извините, дружище. Но у нас в Южной Африке всегда говорили, что вы, индийцы, народ денежный, вот я и подумал, что вы согласитесь помочь".

Однажды на их вечеринке появился человек, не похожий на обычного прожигателя жизни. Он принес с собой бутылку шампанского и отдал ее Перси у двери. Ему было за пятьдесят; маленький, аккуратный, он был одет почти по стандартам Перси - в серый клетчатый костюм из материала, образующего на сгибах мягкие складки, с ручной вышивкой на лацканах пиджака. Перси познакомил нового гостя с Вилли и оставил их вдвоем.

Вилли, равнодушный к спиртному, но уже знающий, чего от него ждут, сказал:

- Шампанское!

- Охлажденное, - сказал гость удивительно мягким голосом; его выговор не был похож на выговор представителя свободной профессии. - Оно из "Ритца". Там всегда держат для меня бутылку наготове.

Вилли не был уверен, что это не шутка. Но глаза новоприбывшего смотрели холодно и спокойно, и Вилли решил, что ему не стоит над этим задумываться. Но надо же - опять "Ритц"! Как много он, оказывается, для них значит. С точки зрения Вилли, на родине которого гостиница считалась самой дешевой разновидностью кафе или закусочной, у лондонцев было странное понятие о роскоши - шикарный отель привлекал их сильнее, чем выпивка или развлечения, словно дополнительная цена означала дополнительное удовольствие.

Гость не собирался поддерживать разговор с Вилли, и Вилли понял, что ему придется приложить некоторые усилия.

- Вы работаете в Лондоне? - спросил он.

- Прямо здесь, - ответил гость. - Я застройщик. Разрабатываю этот район. Сейчас это мусорная куча. Но через двадцать лет все будет по-другому. Я готов подождать. Здесь очень много стариков, которые пользуются защитой государства и ничего не платят за свои квартиры в этих больших домах, хотя живут почти в центре Лондона. А на самом-то деле они бы хотели жить за городом. Где-нибудь на природе, в уютном сельском коттеджике. Я помогаю им туда переехать. Покупаю там дома и предлагаю здешним жителям обмен. Кто-то соглашается. Кто-то нет. Тогда я ломаю все вокруг них. В прежние времена я натравил бы на них Перси с его негритосами. - Он говорил мягко, без угрозы, просто делясь информацией, и Вилли ему поверил.

- Перси? - спросил он.

- Нашего бывшего лондонского домовладельца. А вы не знали? Он вам не говорил?

Позже в тот вечер Перси сказал Вилли:

- Значит, старикашка тебя прижал.

- Он сказал, что ты был домовладельцем.

- Чем я только не занимался, малыш Вилли. Ребят из Вест-Индии брали водить автобусы. Но где найти жилье? Никто не хочет сдавать черным. Сам знаешь. Поэтому кое-кто из островных чиновников помог людям вроде меня купить дома, чтобы мы могли селить в них своих земляков. Так это началось. И не подумай чего плохого. Дома, которые я покупал, были полны народу и стоили около полутора тысяч. Один обошелся в тысячу семьсот пятьдесят. Свободные комнаты я сдавал своим ребятам. И каждую пятницу, вечером, ходил собирать квартирную плату. У меня не было жильцов лучше барбадосцев. Они были здорово мне благодарны. В эти самые вечера по пятницам, как только кончится смена в автопарке, так каждый из них уже стоит в своей маленькой комнатке на коленях, чистый, умытый, и молится. С одной стороны Библия, открытая на Левите, а с другой - расчетная книжка с вложенными туда деньгами. И деньги высовываются. Старик прослышал обо мне и решил все у меня откупить. Я не мог ему отказать. Это были его владения. Он предложил мне работу в клубе. Обещал долю. А когда я про это напомнил, сказал, что я начинаю его утомлять. Я понял намек и добился стипендии в колледже. Но он по-прежнему хочет со мной дружить, а мне невыгодно с ним ссориться. Но это меня тревожит, Вилли. Он хочет, чтобы я снова на него работал. Это меня тревожит.

Вилли подумал: "Как странно устроен город! Когда я ходил смотреть на Уголок ораторов и встретил Кришну Менона, который гулял и обдумывал свою речь про вторжение в Египет, я и понятия не имел о том, что совсем близко с одной стороны находятся клуб и 'Дебнемз' с его парфюмерным отделом, а с другой - дома, где раньше хозяйничал Перси, а теперь хозяйничает этот старик".

Далее см. бумажную версию.
Купить
 




Все тексты библиотеки Индия.ру были взяты из интернета - из ftp/www архивов открытого доступа или присланы читателями. Если авторы и/или владельцы авторских прав на некоторые из них будут возражать против нахождения произведений в открытом доступе, поставьте нас об этом в известность, и мы НЕМЕДЛЕННО изымем указанные тексты из библиотеки.
 

TopList Rambler's Top100 Rambler's Top100

Copyright © 2000 india.ru Контакты